Юозелис наконец убрался, но перед тем, чтобы мне мало не показалось, подсыпал еще пару ласковых слов: заявил, что я «не ребенок, а чудовище» и что он «не представляет, откуда я такая взялась». (А вот это уже интересно! Автора! Автора!)

Я решила не высовывать носа из ванной до тех пор, пока Валерия не свалит на свою ежедневную репетицию хора — точно знаю, что из-за меня она никогда репетиции не пропустит.

Не пойму, кстати, каким образом она в этот церковный хор затесалась — голос у нее мерзкий, один в один скрежет старого ржавого засова.

Правильно решила: поня [4] Валерия потерлась еще у двери ванной, повздыхала, но ей это быстро надоело, и она тоже ушла.

Наконец-то мне открылся путь на свободу. Первым делом я проблевалась и помылась, потом переоделась, собрала вещи и отправилась к маме. Вот и все.

Между прочим, через дверь выйти не удалось, она была заперта на все замки — родственники всерьез попытались посадить меня под арест. Пришлось вылезти через балкон. Хорошо еще, бабушкина квартира на втором этаже. Записки я им не оставила. Ненавижу их, ненавижу, не-на-ви-жу.

К маме надо было около часа ехать автобусом, ее сад на берегу Нерис, на самой окраине города. Этот сад вместе с домом — подарок ее матери, моей бабушки Эльжбеты, и потому после развода и раздела имущества достался маме. Я у нее уже с полгода не была — обычно мы встречаемся в городе, вместе обедаем или идем в театр.

Она ждала меня на веранде — сидела в кресле-качалке, курила и пила кофе. Когда я вошла, она, не сдвинувшись с места, выпустила клубочек дыма и едва приметно улыбнулась. Уж кто-кто, а моя мамочка умеет улыбаться, как Мона Лиза! По дороге я мысленно отрепетировала живописный рассказ о своих ночных приключениях, но сразу поняла, что оправдываться не придется.

— Ну что, путешественница, может, позавтракаешь со мной?

— Да нет, я… я не голодная. Сейчас все объясню.

Но почувствовала, что вот-вот начну заикаться, и замолчала. Иногда со мной такое случается, когда собираюсь приврать.

Мама поднялась, загасила сигарету, подошла ко мне и взяла за плечи. О господи! Опять она со своими нежностями! Нет, вместо нежностей мама спокойно сказала:

— Да ладно тебе… Лучше ложись поспи. Между нами, девочками, выглядишь ты не очень.

— Мамочка, я в-ведь п-правда н-ничего т-такого…

— Ну и хорошо, я тебе верю. Ты ведь знаешь, что делаешь?

— З-знаю, к-конечно! Но я п-правда н-ничего…

— Я тебе положила на подушку чистую пижаму.

— Ага… Мам, я могу т-тебе объяснить, п-почему…

— Или сначала в ванную?

— Нет, спать п-пойду.

Она наклонилась поближе и внимательно осмотрела мой распухший нос.

— Он постарался, да?

Я кивнула.

Мама опустила голову и стала кусать нижнюю губу — она всегда так делает, когда разнервничается. Потом выпрямилась и прошептала:

— Скотина!

У меня вдруг закружилась голова, я пошатнулась. Не знаю, с чего это, честное слово, я не притворялась! Мама негромко ойкнула, обхватила меня за пояс, свободной рукой подцепила с полу мою сумку, и мы в обнимку потащились ко мне в мансарду.

Вскоре я уже лежала на той самой широкой кровати, на которой спала в детстве, и медленно погружалась на дно…

Мама села на край кровати и заглянула мне в глаза.

— Давно надо было забрать тебя сюда… Ну все, теперь все будет хорошо, потому что мы вместе, и никто больше нас не разлучит. Никто. Ты ведь это знаешь, да? Ты ведь знаешь, что и у меня, кроме тебя, никого нет… Я очень тебя люблю, девочка моя… Спи…

Мне было хорошо, тепло и ужасно хотелось плакать. Я не выдержала и, едва мама вышла, разревелась, как обезьяна перед дождем, — ну совсем крыша съехала! (По правде сказать, я понятия не имею, ревут ли обезьяны перед дождем. Подозреваю, что одна-две особо чувствительные обезьянки, может, и расплачутся — они ведь так любят солнышко! Не это главное. И, сказал бы наш биолог, в целом данный вопрос требует полного и всестороннего исследования.)

Наплакавшись, я уснула и весь день проспала. Один раз, правда, открыла глаза, услышав, как мама в коридоре разговаривает по телефону с папой: она была в ярости и говорила громче обычного, — а потом опять вырубилась, уже до вечера…

Так вот, насчет рева. Мне еще в самом раннем детстве объяснили, что реветь — занятие нездоровое, некрасивое, ужасно стыдное, жалкое и все такое. Если уж никак не можешь сдержаться, реви там, где тебя никто не видит и не слышит. А на людях плакать строго-настрого запрещается! Стоило мне, маленькой, раскрыть рот и приготовиться зареветь — я тут же получала по заднице, и желание на время пропадало. Отец был уверен, что это наилучший метод воспитания, и последовательно внедрял его в жизнь. Умеренно проливать слезы позволялось только бабушке Эльжбете, и только в тех редких случаях, когда она рассказывала про своего без вести пропавшего сына, моего дядю Повиласа, который должен был стать ксендзом, но так и не стал, потому что вокруг оказалось слишком много женщин. Отец тогда делал кислое лицо, морщился, багровел, но ругаться не осмеливался (жил-то он в бабушкином доме!), разве что ворчал себе под нос злобно: «Бабье!» — и гордо удалялся из комнаты, прихватив с собой газеты.

Мне в то время еще хотелось быть хорошей девочкой, я очень старалась всем угодить и потому ни при ком никогда не плакала. Если становилось невтерпеж, я забиралась на свою грушу в самом дальнем конце сада, вылезала пореветь на крышу или запиралась в туалете. Только в туалете всласть не поревешь — плакать там страшно неудобно, надо это делать очень быстро и тихо, а лучше совсем беззвучно. Никакого удовольствия. Но с каким наслаждением я рыдала в голос, если оставалась в доме одна или убегала на опушку леса!..

Стемнело. Я вылезла через чердачное окно на крышу. Черепица после жаркого дня еще не остыла, лежать на ней было приятно. Дым от моей сигареты мирно поднимался кверху, туда, где молодой месяц пас звезды. За садом и лесом, у самого горизонта, длинная полоса неба светилась, будто зарево догорающего костра…

Глядя на звезды, я почему-то всегда вспоминаю умершую два года назад бабушку Эльжбету. Бабушка была толстая и уютная, и от нее всегда пахло камфарой, которой она лечилась от всех болезней. Перед смертью бабушке часто не хватало воздуха, она дышала тяжело и шумно. После похорон, когда мы вернулись с кладбища домой и сели за стол, я услышала ее шумное дыхание — из соседней комнаты, той, где бабушка Эльжбета целые дни проводила у окна в кресле-качалке. Странно, что никто не обратил на это внимания… Помню, я тогда незаметно встала из-за стола и пошла к бабушке, но ее в той комнате не было… И до сих пор, когда я чувствую запах камфары, тоже всегда ее вспоминаю.

Странная штука эта память.

18 июня

Мне снилось, что я плыву по бескрайнему морю. Плыву уже давно и ищу свой остров. Знаю, что, если продержусь и не утону, обязательно найду его. Еще знаю, что это вопрос жизни и смерти, а я хочу жить.

Иногда, когда сильно устаю, переворачиваюсь на спину и лежу, покачиваясь на волнах, греюсь под жаркими солнечными лучами, смотрю в небо, отдыхаю и в это короткое мгновение мечтаю о чуде… А потом плыву дальше.

Я все плыву…

Все плыву…

Много дней уже…

И ночей… (Как проснусь, надо будет записать, чтобы не забыть.)

Вдруг меня подхватывает большая волна, поднимает высоко-высоко, и я замечаю вдали небольшой островок с рощицей на нем. Совсем крохотный зеленый островок! На берегу стоит моя мама, она видит меня, машет рукой, она хочет, чтобы я приплыла к ней. Маминого голоса я не слышу — грохот волн заглушает все звуки, но знаю, что она кричит, зовет меня к себе! У меня появляется надежда доплыть, мама улыбается, подбадривает меня, расстояние между нами быстро сокращается, остается совсем чуть-чуть, я собираю последние силы и отчаянно гребу к берегу.

вернуться

4

Госпожа (лит.).