Новее это, само собою, было временно, только временно. В любую минуту Йенс был готов сорваться с места, он стремился прочь отсюда, мечтал вырваться в большой мир, где потребуются его талант, силы и ясный ум. Химия была его страстью, тут он чувствовал себя во всеоружии своих сил и способностей, и на этом поприще он намеревался поразить мир.

Каждое воскресенье торчал он в закопченной кузне и производил опыты с кислотами и газами, и люди, проходя мимо, слышали взрывы и видели внутри зеленое пламя. Йенс, стоя в кузне, бормотал бесконечные заклинания. Нос его не знал ни минуты покоя, он нюхал свои колбы, все еще влюбленный в самый запах химических веществ. Он окуривал себя парами сероводорода и наслаждался этим источником всякого гнилостного запаха, он производил гремучий газ и взрывал его с батальным грохотом и раз за разом испытывал элементарные радости химика, заключающиеся в словах: оказалось, что это так... что тут происходит то-то и то-то... что это так, а не иначе... Он чувствовал, что скоро наступит момент, когда он будет знать все, что уже известно, а затем он дойдет до того рубежа, за которым таится неизведанное. И он будет тем человеком, который явится в тот момент, когда у химиков что-то не будет получаться, и скажет примерно то же самое, что сказал когда-то своему капитану: «Надо расщепить вон то дерево...» и т. д.

О, терпения ему не занимать. Он подождет. То, что должно случиться, непременно сбудется. Это он знал твердо. И вот теперь – разве нет у него письма? Разве не получил он этого радушного предложения из того мира, куда он стремится всей душой? Разве не пригласили его в лабораторию?

Йенс подпрыгнул высоко в воздух, задрыгал ногами и руками, словно стремясь подольше задержаться в невесомом состоянии. Но, опустившись на землю, он широким, решительным шагом двинулся по дороге. Он спешил домой, в Гробёлле, чтобы уложить свой сундучок. А там – в Копенгаген!

Йенс зашагал напрямик через луга. Он шел в Гробёлле кратчайшим путем, ему незачем делать крюк, чтобы добраться к перекидному мостику. Он ведь может перебраться через речушку вплавь, положив одежду на голову. Некоторое время он шагал молча, преисполненный сдержанной решимости. Но вскоре не выдержал и затянул песню, простирая руки к сиявшему на небе солнцу. Он не шел, он парил; он запрокинул голову, подставив лицо летнему ветру, который шумел в ушах; он набрал побольше воздуху в легкие и закричал, давая выход своему ликованию.

Был чудесный июльский день. Сено стояло в копнах на лугу по всей долине, через которую протекала извилистая речка с многочисленными пологими спусками и излучинами. Небо было ярко-синее, и по всему небосводу, как знаки вечности, застыли куполообразные облака. Был полдень, солнце находилось в зените, кругом стояла тишина; от перезревшей луговой травы, от копен свежескошенного сена, от всего мироздания исходил полный сладости аромат, запах прогретой солнцем пыли, какой стоит на мельнице, когда мелют ячмень.

Йенс не обходил копны стороной, он прыгал на них и, постояв на верхушке, оставлял их позади себя полегшими, словно врагов на поле брани. Но вдруг, одолев прыжком одну из копен, он испуганно вскрикнул. Из сена выглянуло женское личико: какая-то девушка лежала и спала в сене. В ту минуту, когда она увидела Йенса, на лице ее появилось выражение безумного страха. И вот вышло так, что Йенс, быть может, в первый и последний раз в своей жизни поступил беспощадно. Он совсем потерял голову от дикого ужаса в ее глазах; они в испуге прижались друг к другу, и судьба их свершилась!

Когда Йенс на другой день укладывал свой сундучок, готовясь в дорогу, в кузню вошел человек, отец той девушки, и стал допытываться у Йенса о том, что произошло на лугу. Поначалу он говорил спокойно и миролюбиво. Но Йенс и не думал отпираться. И как только он во всем признался, в кузню вошли еще двое, которые стояли и слушали за дверью. Это были свидетели! Теперь отец девушки заговорил иным тоном. Речь зашла ни больше ни меньше, как о привлечении к суду за изнасилование. Йенсу предоставили выбирать – явка в полицию или женитьба на девушке. Йенс призадумался. Впрочем, стреножить его оказалось куда проще, чем они предполагали. Нет, нет, жениться, и только! Зовите сюда девушку и пастора! Ха! Девушка, насколько он успел заметить, очень пригожая, и он не станет отрицать, что она пришлась ему по душе. На свете такое не впервой случается, стало быть, покончим разом со свадьбой! А уж потом он займется другими делами.

Люди добрые, стряпчий тут без надобности; Йенс и сам был рад, что его задаром осчастливили женой. Кланяйтесь ей, как, бишь, ее зовут. Ура,

Вот так Иене и женился.

Во всем случившемся Йенс усмотрел лишь небольшую отсрочку. Пусть будет так. После он сможет выбиться в люди уже женатым человеком. Он сможет взять жену с собою в Копенгаген, если будет возможность, а то, глядишь, она возьмет да и помрет, или что другое случится... в общем, утро вечера мудренее.

Семейная жизнь пришлась Йенсу весьма по вкусу. Звали его жену Анна-София, но он называл ее не иначе как Копна – в память о том дне, когда он наскочил на нее, и с годами она стала все больше оправдывать это свое прозвище. Они прекрасно ладили друг с другом.

Йенс облучал ее своими синими глазами; он любил ее, как всякое другое творение Природы. Она была просто чудо. В его глазах все становилось прекрасным. Очень скоро обнаружилось, что Йенс должен зарабатывать на пропитание для них обоих. От него потребовали приискать жилье, чтобы они смогли жить, как все добрые люди. Что ж, тогда Йенс перебрался с женой в Кьельбю и сделался там кузнецом. Он собственными руками соорудил временную кузню и снял две комнатушки в доме у одного из ремесленников. Это был дом башмачника Антона! Когда молодые вселялись в новое жилье, собачонка, сидящая на пороге, злорадно заурчала. Спустя некоторое время Копна родила своего первенца.

В этот день Йенс вопил от радости, как оглашенный. И весь следующий год, который пронесся, как мякина, подгоняемая ветром, они прожили в добром согласии в своих двух комнатках. В семье царили мир и полное единодушие. Копна все с той же восторженной улыбкой и с тем же покорным взором влажных глаз слушала Йенса, когда он, крича на всю комнату, вдохновенно посвящал ее в свои радужные фантазии, которыми полна была его голова. Но со временем ей это начало надоедать, а когда Йенс вдобавок стал все меньше зарабатывать своим ремеслом кузнеца из-за того, что отвлекался на множество других дел, стало даже злить, и в один прекрасный день Йенс увидел, что жена слушает его восторженные естественно-научные откровения с мертвой улыбкой и потухшим взором. Но это, конечно, не остановило его.

А вот когда жена однажды в воскресенье заявилась к Йенсу в кузницу, где он занимался своими опытами, и выложила ему напрямик, что негоже мужику играть в игрушки с аптечными порошками, вместо того чтобы обивать железом деревянные башмаки, как другие кузнецы делают по воскресеньям. Йенс схватил тряпку, которая мокла в яме с водой у горна, и, отхлестав жену, выставил ее из кузни. При этом на лице его блуждала усмешка, заставившая женщину испугаться за свою жизнь. С той поры Йенс никогда больше не поднимал руку на жену, потому что в тот день она затеяла с ним ссору в первый и последний раз.

Вскоре появился на свет отпрыск номер два, и Йенс был вне себя от радости, созерцая этот новый росток жизни. Но теперь он и сам увидел, что пора всерьез приниматься за дело, если он не хочет, чтобы нужда постучалась в дверь. И он принялся за дело. Работник он был отменный, особенно когда прилагал к работе все свои силы, так что зарабатывать деньги он умел. Он бросил возню с механизмами, перестал заниматься тысячами всяких дел, которые до этого выполнял для людей задаром, решил отложить поездку в Копенгаген на год или два, чтобы тем временем подзаработать побольше денег с помощью кузнечного молота. Тесть с тещей не могли нарадоваться этой перемене к лучшему. По всему видать, чувство долга в зяте наконец одержало верх! Он перестал витать в облаках и понял, что нужно довольствоваться малым. Они надеялись в скором времени переехать из своей жалкой избенки арендаторов в Кьельбю и провести остаток жизни в доме дочери.