И вообще, раз уж на то пошло, почему бы не включить в инструкцию ряд столь нужных по житейскому опыту, но почему-то отсутствующих пунктов? Например, о запрете целоваться на эскалаторе. А то чуть ли не каждая вторая парочка считает своим долгом миловаться у всех на виду! Что, кстати, лишний раз доказывает: любовь есть не что иное, как попытка убить время, которое некуда девать. Как и курение на автобусной остановке. А броски монет и прочей дребедени по наклонной облицовке? Только дебилы могут развлекаться, слушая, как с нарастающим звоном и грохотом несется неконвертируемая валюта с высоты почти ста метров, заставляя ниже едущих людей нервно вздрагивать!..

Я вновь окинул взглядом уходящий вверх склон ступенчатой горы.

Станция наша была глубокого залегания, и длина эскалатора составляла сто пятьдесят шесть метров.

Сейчас работали два полотна на подъем, одно — на спуск, а четвертое, которое начиналось (или заканчивалось) с правой стороны моей будки, «отдыхало». Часов в восемь, когда людской поток начнет иссякать, я должен его включить, а полотно номер два — выключить. А ещё через час я обесточу эскалаторные полотна номер один и четыре (крайние у стен). Согласно все той же инструкции. В целях экономии электроэнергии и предотвращения износи механизмов.

Однако сейчас народу на станции набиралось все больше и больше. Практически весь перрон, разделенный переносным барьером в виде решеток, соединенных между собой проволочными стяжками, был заполнен колышущейся людской массой.

Лишь немногие вели себя достойно в этой давке, пропуская первыми на эскалатор женщин, инвалидов, детей. Как всегда, самые сильные нагло перли напролом, расталкивая толпу и не обращая внимания на возмущенные возгласы в их адрес. Старухи тянули за собой сумки-тележки, как пулеметы системы «максим», непременно норовя переехать грязными колесами чьи-нибудь ноги.

Будь на моем месте кто-то другой, он бы не утерпел и вмешался в эту катавасию на подступах к эскалатору. Дабы пресечь бесчинства сильных, заступиться за слабых и обиженных, установить железную дисциплину и чисто немецкий «орднунг», которого нам не хватает.

Однако в мои должностные обязанности это не входит, и нет у меня таких полномочий. А если бы и были — смог бы я этим заниматься? Вряд ли.

Никому не хочется наводить порядок на этой планете. Даже богу, если бы он существовал. И это понятно, ведь любая попытка привести к общему знаменателю множество разных личностей неизбежно чревата насилием и ограничением их свободы. А кому хочется выглядеть тираном и диктатором? Богу тем более не хотелось бы стать служителем порядка, потому что даже благое насилие порождает в качестве ответной реакции ненависть. А Создателю требуется поклонение и искренняя любовь своих созданий.

Так что на своем рабочем месте не стоит уподобляться Всевышнему.

Единственное, что тебе остается, — это бесстрастно наблюдать.

Что я и делаю. По двенадцать часов за смену.

Но порой, как сейчас, к горлу подкатывает тугим комком осознание собственного бессилия и ничтожности.

Мир вокруг меня многолик и полон всяческих пороков. И не в моих силах что-либо изменить в нем: «А если кто-нибудь даже захочет, чтоб было иначе, — бессильный и неумелый, опустит слабые руки...» Тем более что никакой я не пришелец с другой планеты, и нет в моем распоряжении ни мощи высокоразвитой цивилизации, ни волшебных заклинаний.

Я — такой же, как все. Может, чуть более рефлексирующий, чем другие. Но что толку от размышлений, когда они обречены быть запертыми в моей черепной коробке точно так же, как я сам обречен быть запертым в своей рабочей клетушке?!

Горе от ума, писал классик.

Вот именно, Александр Сергеич. Нельзя быть слишком умным в этом мире, никак нельзя. Иначе то и дело возникают вопросы, которые и вызывают незаметно очередной «приступ».

Уплывают, уплывают вверх спины. Словно люди возносятся в небеса. А навстречу им, по другому полотну, едут другие люди. А может быть, не другие, а те же самые? Что, если каким-то непостижимым образом эскалаторные ленты, движущиеся на подъем, там, наверху, описывают крутой разворот и возвращаются обратно все с теми же людьми? А они, бедолаги, и не замечают этого. Или замечают, но им, похоже, все равно, куда несет их гигантская лестница жизни. Очутившись опять внизу, они с упрямством, достойным лучшего применения, вливаются в хвост огромной очереди, чтобы, пробившись сквозь давку, снова ступить на этот проклятый эскалатор, ведущий наверх, слепо надеясь, что уж на этот-то раз им обязательно повезет и они все-таки доберутся туда, куда им надо, но чуда не происходит, и лестница, замкнутая в адскую петлю, опять опускает их вниз, и так длится уже много-много веков, и бесполезно возмущаться и бунтовать против этого, как бессмысленно бежать по полотну в направлении, противоположном механическому движению, потому что это будет бег на месте, на который способна не только белка в колесе.

Круговорот. Круговерть. И имя ей — наша жизнь.

Если вдуматься, то ведь и я участвую в ней. Хотя представляю себя сторонним наблюдателем.

С ужасающей ясностью я вдруг увидел всю свою дальнейшую жизнь.

Дни будут пролетать один за другим, будут меняться люди, проходящие мимо меня за мутным от пыльного налета стеклом, и я сам буду меняться с каждым годом, все больше превращаясь сначала в обрюзглого, лысоватого, с нездоровым цветом лица мужика, а потом — в седовласого, морщинистого деда в форменной одежде. Я, конечно же, привыкну и к просиживанию штанов по двенадцать часов за смену, и к равнодушным взглядам окружающих, и к тесноте своей стеклянной клетки. На поверхности будут меняться времена года, будут сноситься и строиться заново здания, но здесь, под землей, все будет таким же, как сейчас, разве что поменяют эскалаторные машины да рекламные плакаты на стенах, но будет все тот же мрамор и все те же деревянные панели из ценных пород дерева, и вечный прилив толпы в часы пик, и скучное безлюдие поздним вечером, и тоскливые чаепития в обеденный перерыв в служебной каморке в бабской компании, под разговоры о мужьях, детях и внуках. А по ночам мне будут сниться людские вереницы, плывущие вверх и вниз, чужие лица и строки служебной инструкции. Никуда мне отсюда уже не вырваться, потому что нет у меня ни образования, ни каких-либо талантов, а самое главное — нет желания, чтобы попытаться изменить все это. И я буду заперт здесь, в этом тусклом подземном царстве, до самой пенсии, а когда получу право на «заслуженный отдых», то либо буду маяться у подъезда на лавочке в компании таких же пенсионеров, либо хватит меня кондратий в первый же год «заслуженного отдыха», как это было с бабой Катей, вместо которой меня приняли. Она даже не успела получить свою первую пенсию. И не потому ли, что за сорок лет сердце ее уже привыкло к подземке, людской сутолоке и кондиционированному воздуху, а когда баба Катя получила долгожданную свободу, то оказалось, что она ей не нужна вовсе?..

И такая тоска подкатила мне под горло, что я понял: надо что-то сделать, иначе я загнусь прямо тут, в этом стеклянном гробу, у всех на виду, с судорожно вытаращенными в предсмертной агонии глазами и с раскрытым в немом вопле ртом.

И тогда я схватил микрофон, утопил тангенту и принялся вещать.

Но совсем не то, что требовалось по инструкции.

— Граждане пассажиры! — казенным голосом объявил я. — Прослушайте, пожалуйста, новые правила пользования эскалаторами, которые начинают действовать с этого дня.

Галстук душил меня и, чтобы спастись от его безжалостной хватки, я рванул изо всех сил тугой узел. Затрещали швы, брызнули в стороны пуговицы рубашки.

Зато стало немного легче.

— Находясь на эскалаторе, запрещается, — после этого, ставшего классическим с подачи Чехова, надругательства казенных инструкций над русским языком, я сделал небольшую паузу, а потом официальным тоном объявил: — Думать о смысле жизни, проезжать с пачкающими других пассажиров предметами — например, с накрашенными губами, провозить детей и другие взрывоопасные грузы...