Всеволод Иванов

Гривенник

Рассказ

Произошло это еще до войны.

Я и моя жена служили в "драматическо-комедийно-русско-украинской труппе" в одном из уездных городков, существовали от спектакля до спектакля: то авансами, то клочками гонорара.

Когда внезапно (хотя явление это далеко не внезапное, а обычное) скрылся наш антрепренер, захватив кассу, так же внезапно, как листья осенью (кстати, был конец сентября), рассыпались актеры.

-- Подведем итог? -- предложил я жене по приходе в комнату "меблированных со всеми удобствами номеров".

Жена обвела взглядом наш багаж и весьма красноречиво вздохнула:

-- Одеяло -- рубль. Парики и краски -- два. А там -- книги, белье да чемодан. Разве фрак твой продать?

-- А я в чем играть буду?

--Тогда делай, как хочешь. Я не знаю. А до станции восемьдесят верст. Еще не забудь -- хозяину две недели не плачено.

Жена опустилась на кровать и загрустила. Я прошелся несколько раз из угла в угол. Потом решился:

-- Айда пешком! Экономия...

Удивительные женщины! Ведь в положении ничего не изменилось к лучшему, а жена развеселилась и даже что-то замурлыкала.

Да простит мне квартирохозяин (если он это читать будет), но обманул я его с большим удовольствием. Ибо до тошноты опротивела мне его блиноподобная физиономия с написанным на ней убытком, с постными словами:

-- Какие жильцы актеры! Маята...

Одеяло и прочее имущество я спустил в окно, сам туда же спустился. Жена вышла через коридор из дверей нашего номера, громко крикнув:

-- Иду в клуб на репетицию!

Маленький степной городишко прошли в несколько минут. Дальше -- степь. Мы сильно торопились. Мелькнули последний раз крылья мельницы, кресты на соборной площади и высокая каланча.

Люблю я степь осенью. Сухая, щетинистая, серая, как голодный волк, -кровью наливается она в часы восхода и заката. И нигде, как только в ней одной и только осенью, можно познать красоту серого -- огромного, всегда злого, всегда хмурого. 3десь нет мягких красок, нежных запахов -- серая полынь, чьи горькие запахи господствуют беспредельно и, пожалуй, вечно.

Шли не торопясь. Наша собачонка, маленькая, не привыкшая к ходьбе, скоро устала и умильно поглядывала на наши руки.

-- Что, Тайка, устала? -- спрашивала жена и брала ее на руки. Собачонка старалась благодарно лизнуть жену в лицо.

Ночевали верстах в тридцати от города, у новоселов-хохлов. Хитроватые переселенцы удивленно расспрашивали у нас:

-- Хиба нэма земли, що пришла нужда бродить, як слепцы?

И еще больше удивлялись, узнав, что мы совсем и не имеем желания пахать землю. Тут я услышал, как вкусно произносится некоторыми слово:

-- З-з-з-эмля!.. -- протяжно, любовно и с большим сердцем. Укладываясь на сноп соломы, жена довольным голосом сказала:

-- Хо-ро-шо!

Но на другой день ничего хорошего не было. Подул частый здесь ветер. Холодный, пронизывающий, поднимающий клубы удушливой, мелкой, как дым, пыли. Заходили по небу обрывки темных туч, похожих на лоскутья.

-- Дождь буде, -- сказал переселенец, у которого мы переночевали,-Гостюйте ще.

-- Пойдем, -- решили мы оба.

-- А по дороге кто 6yдет? -- спросила жена.

-- А будут нимцы...

-- Немцы? А какие?

-- Такие, що нимцы. Звистно. Колонисты...

Мы пошли.

Прошли верст десять.

Ветер налетал шквалами, заставляя вздрагивать от холода. Туча синяя с белым отливом заполостнула полнеба.

-- Продрогла я, -- сказала жена. -- И Тайка замерзла.

Собачонка действительно дрожала, часто поднимала кверху черненький, точно шагреневый, носик и жалобно повизгивала. Ветер стих, а через минуту пошел дробный дождь, называемый у нас "брозью". 3аряжает на пять-восемь дней.

Через час на дороге появилась грязь, платье на нас вымокло, потяжелело. Тяжел стал и багаж, который я тащил. Холод шел по костям, ноги еле волочили уставшее тело, и нещадно ломило спину.

-- Я, должно быть, простудилась -- бок колет... А Тайка-то, смотри!

Собачонка отстала, сидела у куста таволожки, трясла облепленными глиной лапами. Увидев нашу остановку, снялась и подбежала с тихим визгом. Жена взяла ее на руки и, с трудом передвигая ноги, пошла.

Так мы шли еще часа два. Вдали среди жирных скирд стали видны саманные хаты колонистов

-- Немцы! -- обрадовались жена.

Прибавили шагу.

Лохматые, сытые собаки с ленивым лаем наскочили на нас. Мы подошли к главному строению с высоким крыльцом, с крышей в форме опрокинутого корыта. Постояли, подождали, Никто не показывался.

-- Эй, кто есть! -- закричал я.

Ответили мне лишь лаем собаки да Тайка громко завизжала.

-- Слушайте! -- попробовала кричать жена. Опять тот же результат.

Я поднял с земли глыбу глины и с силой бросил ее в дверь. Через минуту за дверями послышались глухие шаги. Звякнул засов, и в дверях показалась человеческая фигура -- толстая, брюхастая, с угловатой белобрысой головой и короткими пышными усами. Поправляя подтяжки, фигура спросила:

Што?

Разрешите обогреться, -- сказал я.

-- Опокрется? У меня харчовня? Нато свой, свой опокретса...

Вам хорошо философствовать, стоя под крышей,-- не выдержала жена, -- а мы закоченели, понимаете?

О-о!.. -- повел неодобрительно усами немец. -- Как ви разговаривать... Малатой фрау... О-o!-- Он опять пошевелил губами и закончил: -- Нато работать... Та-а...

Мы работали, но раз нет работы, понимаете?

Ви работайте? -- подтянул брови немец. -- Што ви работайте?

Актеры, -- со злостью сказал я

О-о... Поет?

-- И поет...

Немец покачал головой и сентенциозно заметил:

Такой холот, ви гуляет... А-я-яй1 И поет не будет... Та-а...

Вот и пустите, черт вас возьми, -- окончательно рассердился я. -- Коли вам так жалко.

Нато свой... -- сказал немец и повернулся к нам спиной.

Скотина! -- выругался я.

Закрывающий двери немец вдруг остановился и сказал:

Ви работать путет?

Пожалуйста.

Пусть поет... Ми за рапоту платим... Ми справетливы... О-о...

Мы с женой переглянулись, у обоих мелькнула мысль: "Споем, лишь бы пустил". Я немного подвинулся ближе к крыльцу, откашлялся и запел знаменитую кантату "Ринальто". В окнах показалось несколько любопытных лиц, из-за спины немца выглянулась чья-то стриженная голова. Жена отвернулась.