И снова обратился к ней с вопросом: «Давай мы купим нам воздушный шар? Он будет красным, как победы знамя! Он полетит на ниточке вперед! Как будто он сегодня тоже с нами анализ в поликлинику несет!» Но мама жестко, не моргнув и глазом, ответила ему: «Конечно, нет. Шары содержат примеси и газы, а также в них большой моральный вред».

Не спорит Генка, спорить тут не надо, подобный спор всегда чреват бедой. Но впереди аллеи автоматы с прекрасной газированной водой. «Давай мы внутрь бросим три копейки! А если жалко — то одну всего! И автомат нальет в стакан из лейки с сиропом воду или без него!» Но вдруг, себя почувствовав неловко, он замолчал и услыхал в ответ: «Тебе я запретила газировку! А запретила — это значит: нет!» — «Но почему?» — «Там грязные стаканы». — «А мы помоем!» — «Замолчи, не ной». — «Мы сбегаем домой помыть под краном! Мы принесем стакан из дома свой! Ведь все же пьют!» — «А ты на всех не тыкай!» — «Но всем же можно!» — «А тебе — никак!» — «Но все ребята: Вовка, Вероника — они же…» Но в ответ по попе — шмяк: «Сказала «нет»! Не будет газировки! А чтоб не вздумал спорить и кричать, ты с завтрашнего дня не дружишь с Вовкой и запрещаю во дворе гулять!» — «Ах, мама, мама, ты такая злая!» — «Я злая? Почему же? Вовсе нет. Запомни, сын: чем больше запрещаешь, тем больше пользы и тем меньше вред».

И Генка замолчал. Он шел за мамой к районной поликлиники крыльцу, но было у него лицо упрямо, и злоба пробегала по лицу. И с яростью, нехарактерной детям, он все шептал: «Клянусь, я отомщу! Я вырасту! И людям всем на свете я все на свете тоже запрещу! Я запрещу, что надо и не надо! Я покараю весь жестокий мир! Я отомщу за каждую досаду! За каждый мне не купленный пломбир! Я вырасту! Я буду главный самый! Я вам припомню! Я вам не прощу! Я запрещу все то, что любит мама! И все, что любит папа, запрещу! Я запрещу газеты, пароходы! И цирк! И диафильмы! И кино!

Латвийские диковинные шпроты! Грузинское, молдавское вино! Я запрещу футбол и карусели! Поездки к морю взрослых и детей! Скакалки, прятки, салочки, качели!

И всех на свете птиц! И всех свиней! Я запрещу из Минска простоквашу! И молоко, и пиво по стране! И кашу — слышишь, мама? — эту кашу, которую ты утром варишь мне! Скажу „нельзя“ — и словно встанет стенка! Скажу „нельзя“ — и задрожит страна! Я вырасту! — шептал сквозь зубы Генка — И месть моя окажется страшна!

4. Ода прощания с лампой накаливания

Пересмотрев дела и беды неохватные, совет министров обнаружил вдруг нужду искоренить в стране все лампочки стоваттные уже в две тысячи каком-то там году. Теперь закон пройдет положенные чтения, подписан будет президентскою рукой. Министры вынесли нелегкое решение — оно давалось им и с болью и тоской. Горела вывеска: «Не беспокоить — занято!», из-под дверей катился ропот — тих и слаб. В дрожащем свете канделябров департамента совет министров обсуждал проблему ламп. Они сопели, языками горько цокали: не так уж просто людям плюнуть и забыть такую милую родную колбу с цоколем, что в раннем детстве так и просится разбить. Легко сказать: пойди все лампы замени-ка ты. Да, может, ну их? Может, в следующий раз?

Но бродит призрак экономии и выгоды — и по Европе, и теперь уже у нас. Не то чтоб станем мы без лампочек богатыми, но неприятно же терять свое бабло. А эти лампочки привыкли жить откатами и слишком много забирают на тепло, а это — дерзость. Это повод к революции, пора забрать свою маржу из цепких лап. И в новом свете — в свете мер борьбы с коррупцией — нам неприемлемо накаливанье ламп. Об этих лампах мы досье собрали в папочке, в эпоху кризиса они нам строят кознь. Вы ситуацию накаливали, лампочки! И разжигали электрическую рознь! Но мы, учитывая ценный вклад в историю, вас не посадим, не пошлем копать руду. Вам лишь приказано очистить территорию. И лишь в две тысячи каком-то там году. Давно осталась за спиной эпоха трудная, прошли года, и время движется вперед. И нам заменит вас отныне трубка ртутная и дорогой еще пока светодиод.

Прощай, родимая вольфрамовая лампочка! Твоя эпоха пролетела словно сон! Прощай, Жобар, Лодыгин, Гебель, Сван и Яблочков! Прощайте, Кулидж, Деларю и Эдисон! Прощайте, старые обугленные цоколи! Пусть будет светлой эта память и печаль, как в детских тубзиках мы вас об кафель цокали и как швыряли из окошек на асфальт. Мы вас стреляли из рогаток в школьном здании, мы вас меняли, погоревших, при свечах. Мы вас засовывали в рот на спор в компании и не могли обратно вынуть без врача. Нам не забыть уже тепла родного вашего, простых и матовых, со штампом ОТК. И запах детства — запах мух, сгоревших заживо, — навечно в памяти, на долгие века. Вы в кабинете Ильича горели бешено, вы освещали ДнепроГЭС, Кузбасс и БАМ, вас, разноцветные, в Кремле на елку вешали, и вы, родные, столько лет светили нам.

У всех людей свои пути, все судьбы разные. Но тот не знает жизнь и зря родился в мир, кто не ходил под душ с фонариком ни разу и не посещал с горящей свечкою сортир. О это дивное, живое ощущение, когда включаешь свет, а следом — вспышка, звон! И в беспросветном мраке тонет помещение, и стонет тихо остывающий плафон. И выключатель света острой рукояткою ладонь царапает, а ты все смотришь вдаль. И два зрачка с насквозь проплавленной сетчаткою хранят твой образ, раскаленная спираль. И ты встаешь, лицо состроив похоронное, на табуретку без резиновых галош. И долго дуешь ты на пальцы обожженные. И пять минут, пока остынет лампа, ждешь. И вот, на цыпочки свои поставив тапочки, ты снова тянешься к плафону. Темнота. В зубах поскрипывает цоколь новой лампочки — такой же короткоживущей, как и та. Какая лирика, романтика, патетика! Внутри плафона, где и пыльно, и тепло, ты крутишь, крутишь, как за яйца энергетику, — неповоротливое круглое стекло! Которое уже вот-вот горячим шариком в руке отломится, издав стеклянный звон. И до утра ты пассатижами с фонариком пытаться будешь выковыривать патрон, в котором цоколь приварился и не вертится, и адским током бьются усики внутри… А ты стоишь на табуретке или лестнице и под себя стеклянной крошкою соришь… Эх лампы, лампы, вам гореть в аду со стонами! Электротоком греть металл — какой же срам! Да нам светящийся диод китайцы тоннами готовы гнать за сэкономленный вольфрам! Вот лично я — простой поэт, закончил техникум, диплом электрика храню, как ценный клад. И я, конечно, за прогресс — прогресс и технику. И лампы в доме поменял пять лет назад. Но я сижу с карандашом, как мастер в шапочке, и все пишу, поскольку есть, чего сказать. Иначе кто ж еще напишет оду лампочке? Стихи в газету под названием F5?

5. Острота момента. Выпуск 3

Третий день Барак Обама совершенно не в ударе: в Белом доме вдоль по залам ходит грустно, смотрит в пол. Рэп в айфоне не включает, не бренчит на бас-гитаре, не сажает кукурузу, не играет в баскетбол. Смотрит грустными глазами, как породистая такса, в волосах кудрявых чешет, повторяет: «Как же так?» Клинтон Хиллари заходит, он дает ей ленту факса, и ее вставная челюсть в тот же миг на мрамор — бряк! Даже Буш, который младший, как в забытом детстве, снова ощутил работу мысли и прозрачность в голове. В третий раз прослушав новость, он все понял с полуслова и воскликнул: «Эти… как их… вы совсем того, в Москве?!» А немецкий канцлер Меркель, уж на что большая дама, разрыдалась как девчонка, новость рассмотрев вблизи. А когда в лесу Булонском получили телеграмму, то лягушкой за обедом подавился Саркози. У британской королевы, царственной Елизаветы, приключилось шесть инсультов — по три с каждой стороны. Михаил Саакашвили скушал с пряжкой… впрочем, это государственная тайна гордой маленькой страны.