Общение с Дэвидом доставляло мне огромное удовольствие. Он будил во мне интерес к самым разнообразным вещам, и те предметы, которые могли показаться скучными, становились увлекательными, когда он их мне объяснял. Я не могла не видеть, что он продвигает вперед мое образование куда быстрее, чем это делает моя гувернантка; у меня даже стал исчезать мой французский акцент, проявляясь теперь лишь изредка. Я все больше привязывалась к Дэвиду.

Иногда у меня появлялось желание, чтобы Джонатана, вносившего в мою жизнь такую сумятицу, вовсе не было на свете.

Два брата были почти во всем диаметрально противоположны. Они и внешне отличались друг от друга, что было довольно странно, так как, если сравнивать черту за чертой, они были одинаковы. Но совершенно различные характеры братьев наложили свой отпечаток на их лица и сводили на нет это сходство.

Джонатан был не тот человек, чтобы осесть в поместье и заниматься сельским хозяйством. Он вел какие-то дела в Лондоне. Я знала, что одной из сфер его деятельности было банковское дело. Мой отчим, богатый и влиятельный, имел очень разносторонние интересы. Он часто бывал при дворе, и матушка сопровождала его при этом, так как он никуда не уезжал, не взяв ее с собой. Найдя свое счастье так поздно в жизни, они как будто преисполнились решимости не упустить ни одного часа из того времени, что еще могли быть вместе. Таковы же были мои дедушка с бабушкой. Такими, я думала, должны быть, наверно, все идеальные браки — те, в которые вступают люди, зрелые в суждениях и разбирающиеся в поведении мужчин и женщин. Жаркое пламя юности вспыхивает и быстро выгорает; но ровный огонь зрелого возраста, поддерживаемый опытностью и пониманием, может ярко гореть всю жизнь.

Беседы с Дэвидом будоражили и обогащали мой ум; с Джонатаном я испытывала совершенно иные чувства.

Его отношение ко мне изменилось: я ощущала в нем некое нетерпение. Иногда он целовал меня и прижимал к себе, и в его манере обращения сквозил какой-то тайный смысл. Инстинктивно я чувствовала, что это значит. Он хотел заниматься со мной любовью.

У меня могло бы возникнуть романтическое чувство к нему. Я не могла притворяться перед самой собой, что он не пробуждал во мне новые, неизведанные эмоции, которые я не прочь была испытать; но я также знала, что он заигрывает со служанками. Я видела, какими глазами они смотрят на него, и его ответные взгляды. Я слышала, как они шептались, что у него в Лондоне есть любовница, которую он навещал каждый раз, как бывал там, а это случалось частенько.

Такого и следовало ожидать от сына Дикона, и, если бы я была к нему равнодушна, меня это нисколько бы не трогало. Но я думала об этом неотвязно. Иногда, помогая мне сойти с седла (что он проделывал неизменно, хотя я вполне была в состоянии спешиться сама), он прижимал меня к себе и смеялся при этом, и, хотя я быстро выскальзывала из его рук, но меня немного тревожило сознание того, что на самом деле мне хотелось остаться в его объятиях. У меня возникало желание зазывающе улыбнуться ему и позволить делать со мной то, что входило в его намерения, потому что я знала, как сильно мне хотелось испытать это.

В Эверсли висели фамильные портреты — мужчин и женщин, и я часто их рассматривала. Они были двух типов, разумеется, лишь в одном отношении, так как характеры их были совершенно различны и не поддавались точному распределению по категориям; я просто имею в виду, что они разделялись на тех, кто был одержим плотскими желаниями, и кто не был. Я могла это определить по выражению их лиц — чувственных или суровых. Там была одна из прабабок по имени Карлотта, воплощавшая собой первый тип. Судя по всему, она вела весьма красочную, полную приключений жизнь с вожаком якобитской клики. А рядом висел портрет ее сводной сестры, Дамарис, матери Сабрины, которая принадлежала ко второй категории. Моя мать была женщиной, понимающей, что такое страсть, и нуждавшейся в ее постоянном проявлении. Джонатан заставил меня почувствовать, что я была такой же.

Поэтому много раз случалось так, что моя воля ослабевала и я была готова уступить его домоганиям.

Только из-за моего положения в семье он не рискнул вовлечь меня в плотскую связь. Не мог же он обращаться с дочерью своей новой мачехи, как с лондонской подружкой или с одной из служанок в нашей либо соседней усадьбе. Даже он не осмелился бы поступить так. Моя мать пришла бы в ярость и постаралась бы, чтобы и Дикон разъярился. А Джонатан, несмотря на всю свою дерзость, не желал навлекать на себя отцовский неистовый гнев.

Вплоть до моего семнадцатого дня рождения мы продолжали с ним играть в эту дразнящую игру, обрекавшую нас на Танталовы муки. Я часто видела Джонатана во сне — как он приходит в мою спальню и ложится ко мне в постель. Я даже закрывала дверь на замок, когда эти видения становились уж очень яркими. Я всячески старалась не встречаться с ним глазами, когда он позволял себе, по своему обыкновению, маленькие фамильярности, тайный смысл которых я прекрасно понимала. Когда он уезжал в Лондон, я представляла себе, как он навещает свою любовницу, и ощущала бессильный гнев и ревность, пока Дэвид не успокаивал меня рассказами о своих интересных открытиях памятников прошлого. Тогда я была в состоянии забыть о Джонатане, как забывала о Дэвиде в обществе его брата.

Очень хорошо и приятно играть в такие игры, пока тебе нет шестнадцати, но другое дело, когда достигаешь зрелого возраста в семнадцать лет — срока, когда многие девушки считаются созревшими для замужества.

Я начала замечать, что моя мать, полагаю, и Дикон тоже, хотели бы выдать меня либо за Дэвида, либо за Джонатана. Мне было ясно, что матушка предпочитала Дэвида: он был спокойный и серьезный и на его верность можно было положиться. Дикон же считал Дэвида «занудой»и, по-моему, держался того мнения, что такой живой, веселой девушке, как я, гораздо интереснее будет жить с Джонатаном. Впрочем, как и моя мать, он дал бы свое благословене на любой из этих двух вариантов.

Такой брак удержал бы меня около них, и моя матушка, для которой ее бесплодие было единственной ложкой дегтя в бочке меда ее супружеской жизни, могла бы надеяться на рождение внуков под крышей родового гнезда.

— Через пару недель тебе исполнится семнадцать, — сказала мать, разглядывая меня с таким озадаченным видом, будто удивлялась, что девушка стала уже взрослой. Ее глаза затуманились, как всегда, когда она вспоминала о годах, проведенных во Франции. Я знала, что это случалось нередко. Невозможно было жить без воспоминаний. Мы постоянно слышали об ужасных вещах, происходивших там: о том, что король и королева были теперь узниками нового режима, и о страшных унижениях, которым они подвергались. И о том, что лилась кровь на гильотине с ее отвратительной корзиной, в которую одна за другой, с ужасающей методичностью падали отрубленные головы аристократов.

Она также часто думала о бедных тете Софи и Армане и гадала, что могло с ними случиться. Этот вопрос время от времени поднимался за обеденным столом, и Дикон приходил в неистовство по этому поводу. Между ним и Шарло часто возникали споры, в которые ввязывался и Луи-Шарль. Шарло был серьезной заботой для матери и отчима. Он становился мужчиной и должен был решить, как распорядиться своей жизнью. Дикон был за то, чтобы послать его хозяйствовать вместе с Луи-Шарлем в другом имении, под Клаверингом. Тогда, думал Дикон, они оба не будут путаться под ногами. Но Шарло заявил, что он не собирался быть управляющим английским поместьем. Его воспитывали как будущего хозяина Обинье.

— Принцип управления один и тот же, — возразил Дикон.

— Mon cher Monsieur, — Шарло часто вставлял французские обороты в свою речь, особенно, когда разговаривал с Диконом, — есть большая разница между обширными владениями французского замка и маленькой сельской английской усадьбой.

— Безусловно, разница существует, — сказал Дикон. — Один представляет собой руину… разграбленную толпой мародеров, а другая содержится в безупречном порядке и приносит доход.