Мальчики, побелев, схватили друг друга за руку. Семён Ильич устало посмотрел на администратора.

— Уберите этого отсюда, — сказал он тихо, — он мешает мне настроиться на Москву.

— Какая тут Москва! — кричал администратор. — Вы уже пропустили час!

— Втолкуйте ему кто-нибудь: у нас же время на час впереди. И ваши часы спешат минут на семь. Сейчас по московскому времени девятнадцать часов двадцать шесть минут. У меня всё в порядке. Давайте звонок. Начинаем.

Было очень тихо в летнем театре, когда из-за тюлевого экранчика аппарата, стоявшего на сцене, раздалось:

— Говорит Москва. Начинаем концерт по заявкам радиослушателей. Ученики четвёртой школы города Заволжанска просили нас передать старинную волжскую песню «Утёс Стеньки Разина» в исполнении их земляка, народного певца Леонтия Кузьмича Архипкина…

Лёгкий щелчок, шорох — и могучий, благородных тонов, непостижимо низкий и раскатистый бас запел:

Есть на Волге утёс; диким мохом оброс
Он с боков от подножья до края
И стоит сотни лет, только мохом одет,
Ни нужды, ни заботы не зная…

Граммофон сидел в первом ряду. Он медленно приходил в себя. Одёрнул тужурку, полез было за кисетом, но спохватился. Он растерянно оглядел всех, напружинился и вдруг расправил грудь, поднёс сжатые кулаки к горлу, но наклонился и бережно опустил руки на колени. А вокруг уважительно притихшие люди слушали его, Архипкина, бывший голос, дивясь красоте звука и широкой удали и силе его.

Над крутым обрывом, над волжскими откосами, над неоглядным безмолвием реки, к темнеющим горам, к далёким заливным лугам уходила величавая и бескрайняя песня:

И поныне стоит тот утёс и хранит
Все заветные думы Степана
И лишь с Волгой одной вспоминает порой
Удалое житьё атамана…

Граммофон вдруг подался вперёд и, громоздкий, кряжистый, стал приподниматься, медленно оборачиваясь лицом к народу. На него замахали руками:

— Тс-с!

— Это я, слышь, сам пою… — прохрипел он.

Но сосед его, сутулый лодочник с круглой мускулистой спиной, крепко взял его за руку и посадил:

— Сам поешь — сам и слушай и другим не мешай… Леонтий ты Кузьмич! — добавил он вдруг мягко.

И Граммофон сел. Кто знает, что он думал в ту минуту! Думал, должно быть, что вот вернули ребята хоть и не ему самому, но для других его голос и славу. Возможно, что завидовал этим затихшим, но горластым, у которых вся песня впереди. Может, жалел, что не вовремя он на свет родился и не допел до дней, когда хорошая песня стала народным добром. А может, совсем не то думал Леонтий Граммофон. Или не так. Поди угадай, что чувствует человек, когда ему так хорошо и так жалко себя!

А Москва все ещё передавала его песню. Подваливал к Заволжанску почтово-пассажирский теплоход «Наманган» — и на нём гремел Леонтий Архипкин. Шёл с верховья скорый пароход «Спартак» — и там пассажиры слушали Архипкина. На пристанях пел он. И старый грузчик, остановившись с кладью под рупором на мостках, говорил:

— Ничего. Это поёт… Правильно. По-нашему. Ровно наш Архипкин, бывало! Вот был голосище! Громобой! Поперёк Волги слыхать было.

И на площади Красных водников, и на Рыбном взвозе, и на Оскорьях, и на Расходиловке, и в Гнилом Затоне, и у лесопилок, и на острове Семи рыбаков — всюду пел Леонтий Архипкин по заявке учеников четвёртой школы:

…Кто неправдой не жил, бедняка не давил
И свободу, как мать дорогую, любил
И во имя её подвизался,
Пусть тот смело идёт, на утёс тот взойдёт
И к нему чутким ухом приляжет.
И утёс-великан всё, что думал Степан,
Все тому смельчаку перескажет.

И едва замолк этот голос, как оттуда, из вечерних волжских далей, из-за песков, с тёплым речным ветром снова возвратился он, густой, протяжный и чистый. Это последние заветные слова песни, спетой сорок лет назад, теперь, ничего не утаивая, повторило задумчивое волжское эхо.