Певица помнила об этом куске сахара и обо всем остальном. Но когда приехала, о Галине Федоровне не осведомилась. Она здесь давно не была и боялась, что в ответ услышит: «Умерла».

Она глазами разыскивала Галину Федоровну. Память на лица у нее была особая, резкая, цепкая, она бы ее сразу узнала. Но ее в зале не было, а было очень много лиц совершенно не знакомых и вместе с тем очень знакомых; она узнавала в них не тех, кто сидел в зале, а их родителей, даже их дедушек и бабушек.

«Вон Кулиш,— подумала она о Сереже.— Широконосый, как все Кулиши. А кто с ним рядом — не знаю. Наверное, из новых...»

Певица так много раз пела этот романс, что могла совершенно свободно думать о другом, и никто этого не замечал, и она сама этого не замечала.

«Какое лицо у этого мальчика, у этого Кулиша»,— подумала певица. Она уже давно не видела или не замечала таких лиц. Оно было словно освещено изнутри надеждой, нежностью, чистотой помыслов.

Сережа держал за руку Наташу. Он не мог бы объяснить, как это получилось, но это получилось, и Наташина рука сама оказалась в его руке; и вокруг был прекрасный, сверкающий, светящийся счастьем и радостью мир, и певица пела замечательный романс, и Наташа... И Наташина рука была в его руке...

Еще недавно Сережа, как, впрочем, и многие другие его сверстники, искренне считал, что если у композитора не получилась песня, то он называет ее романсом. Ему казалось, что романсы — это те же песни, только второго сорта.

«Как же я раньше не понимал,— думал Сережа,— что романс этот о Наташе? И обо мне. И обо всем том, что я должен ей сказать...»

Какое-то особое чувство, которому нет и названия — инстинкт, интуиция, телепатия? — подсказало артистке, что внимание зала ослабело. Она невольно усилила звук и, не меняя выражения лица, поискала глазами, что же отвлекло слушателей.

«Ах, вот оно что...» — улыбнулась про себя певица. Этот широконосый Кулиш держал за руку девочку, которая сидела возле него, а их ряд и ряд, что был за ними, смотрели не на сцену, а на эти соединенные руки.

Артистка вспомнила улицы Стокгольма, Филадельфии, Неаполя и Парижа, где юноши и девушки такого же возраста, ну, может, чуть постарше, ходят в обнимку, целуются на автобусных остановках, и с умилением подумала: «Нет, это у нас и лучше, и чище».

Впрочем, ее тут все умиляло. Особенно после того, как она поняла, как относятся к ее Эдику.

Наташа первая заметила, что на них смотрят, и выдернула руку. Сережа поднял глаза и увидел ухмыляющегося Васю Гавриленко и двух близнецов-шестиклассниц, которые глазели на Наташу, явно перенимая «передовой опыт»: вот так и они будут сидеть с мальчиками во Дворце культуры, как только перейдут в девятый класс. А если удастся — и пораньше.

— Посмотри на Ваську повнимательней,— сказал Сережа.— Чтоб запомнить, как он выглядел, когда у него еще были все зубы.

Наташа не улыбнулась. Вместе со всем залом она аплодировала артистке, которую вызывали на «бис», а затем негромко сказала то, о чем думала ночью, а потом еще целый день и не решалась сказать:

— Знаешь, Сережа... Я все-таки уеду.

— Куда? — не понял Сережа.

— К отцу. Мы получили от него письмо. Он приедет. За нами.

— А как же...— спросил Сережа. Он хотел спросить: «А как же я?.. Как же мы?..», но не решился, настолько чужой вдруг показалась ему Наташа.

— Не знаю, — ответила Наташа. — Тише, на нас смотрят.

Певица снова посмотрела в зал, туда, где сидел этот мальчишка, этот Кулиш с таким удивительным, прекрасным, широконосым и большеглазым счастливым лицом, и сразу же отвела взгляд.

«А может, и не из Кулишей, — внезапно со скукой подумала она.— Может, мне все это только вообразилось».

Глава третья

НЕОБИТАЕМЫЙ ОСТРОВ

Колхоз имени 12-летия Октября имел свой собственный Необитаемый остров. С одной стороны его полукольцом охватывала река, с другой — болота и ерики. На Полесье, с его двумя миллионами гектаров болот, много таких островов, поросших черной ольхой, соснами, осинами, березами, кустарниками и толстыми, узловатыми стеблями тростника с серыми метелками.

В центре острова на поляне, сплошь застеленной фиолетово-розовым вересковым ковром, колхоз поставил охотничий дом, а вернее, небольшой домик для гостей — деревянный, с новенькой, сияющей, как начищенная латунь, соломенной стрехой. Перед домом на столе из гладко обструганных и плотно пригнанных досок лежала свернутая скатерть, рядом с ней посуда — бокалы, ложки, вилки, хлеб. Наташа отрезала ломоть хлеба, намазала маслом. Сережа почувствовал, как во рту у него собирается слюна. Ему хотелось есть. Он сплюнул и сказал:

— И все-таки это предательство.

— Сережа! — возмутилась Наташа.

В джинсах, в черном тонком свитерке она казалась Сереже такой красивой, что он старался на нее и не смотреть.

— Предательство! — повторил Сережа. — Ты не должна уезжать.

— Тебе с ветчиной или с сыром? — спросила Наташа.

— С ветчиной.

Странный у девчонок способ резать ветчину или хлеб. И у женщин тоже. На весу, в воздухе. Наташа задела локтем легкую металлическую вазу с цветами и опрокинула ее на стол.

— Да убери ты эти ромашки! — Сережа злился, и ему было противно смотреть на эти цветы. — Какой сыр?

— А тебе не все равно? Наверно, голландский.

Ему было все равно. И он не знал, едят ли ветчину с сыром. И все-таки он сказал:

— Положи и сыр. На ветчину. Сверху.

Цветы лежали на столе. Сережа взял вазу, отнес ее к поленнице. Она высилась справа от охотничьего домика. Сережа поставил вазу на поленья. Наташа шла за ним с бутербродом в руке. Сережа взял у нее бутерброд, запустил в него зубы и откусил кусок, которого первокласснику вполне хватило бы на завтрак. Он решил, что это совсем неплохое блюдо — хлеб с маслом, ветчина и сыр. Во всяком случае, питательное.

— Подарок я тебе купил, — сказал он, прожевывая бутерброд.— На память. Часы. На шею надеваются. Подержи...

Сережа отдал Наташе бутерброд, вынул из кармана пластмассовую коробочку с прозрачной крышкой, достал из нее часы и дал их Наташе. Коробочку он снова спрятал. Наташа приложила часы к уху. Она улыбалась. Растерянно. Смущенно. Признательно.

— Спасибо. Только... я не могу... Они золотые.

— Ну... они не совсем золотые.— Сережа снова принялся за бутерброд.— Но хорошие часы. Дни показывают.

— Где ты взял деньги?

Всегда существуют вопросы, которых лучше бы не касаться. Но тот, кто их задает, как раз этого-то и не знает.

— На завтраках сэкономил. Трудовая копейка рубль бережет.

— Я серьезно.

— Заработал,— небрежно ответил Сережа и пояснил: — Я ведь ездил...

Наташа надела цепочку с часами на шею, и они поместились точно в ложбинке на груди. Сережа подумал, что на черном свитерке это выглядит очень здорово. Она поискала глазами и тут же нашла на столе полированный алюминиевый поднос, взяла его и стала рассматривать себя, как в зеркале.

— Ух, как красиво! — сказала она. — Спасибо, Сереженька.

«Сереженька!» — отметил про себя Сережа.

— На здоровье, — буркнул он.— Давай сверим время. Сколько на твоих?

Она взяла часы, посмотрела на циферблат. — Десять часов четырнадцать минут.

— И на моих десять четырнадцать.

Наташа подвигала подносом, нашла солнце и пустила Сереже в глаза зайчика. Он отвернулся.

— Знаешь... Я всю ночь думала... Если б я не уезжала, ты бы сказал мне?..

Сережа насторожился:

— Что?

— Ну, что ты... То, что ты мне сказал на переменке. Сережа подумал совсем о другом. И говорить сейчас

с ней он собирался совсем о другом.

— Я давно хотел,— сказал он не сразу,— Я тебе даже письмо написал.

— А где оно?

— Порвал.

— Жалко,— огорчилась Наташа.— Что ты там написал?

— Не помню.

— Неправда,— не согласилась Наташа.

Он хорошо помнил все, что там было написано. И не порвал он этого письма. Он спрятал его дома, на полке, за книгами. У Сережи там был тайник. Совсем такой, как в детективных романах. Сережа сам его выдолбил стамеской в доске-дюймовке и подогнал фанерку так плотно, что было совсем незаметно. Но с точки зрения Сережи, то, что было в этом письме, годилось читать, а не слушать.