В тот миг, стоя перед облаченным в белый халат доктором, я поняла, что теперь нам трудно будет следовать этому совету, так как придуманные дедушкой игры здесь не в почете.

– Удивительная штука – гены, правда? – вопрошал доктор.

Но мама даже не пыталась переключиться на другую тему.

– Если вы их заберете, – она не смотрела в нашу сторону, – когда мы с ними увидимся?

– В Шаббат, – пообещал доктор.

А затем склонился к нам и стал восхищаться: как, мол, его радует, что мы владеем немецким, как его радует, что мы светленькие. Однако его не обрадовало, что у нас карие глаза, хотя от этого, бросил он конвоиру, может быть и некоторый прок… Нагнувшись еще ниже, чтобы нас рассмотреть, он протянул руку в перчатке и погладил по голове мою сестру:

– Значит, ты – Перль? – Рука легко скользила по ее волосам, будто в силу многолетней привычки.

– Нет, она не Перль, – вмешалась я и сделала шаг вперед, чтобы загородить сестру, но мама оттащила меня в сторону и сказала доктору, что на самом деле он не ошибся.

– Да они, как видно, плутовки? – рассмеялся доктор. – Откройте секрет: как вы их различаете?

– Перль не такая вертушка. – Вот и все, что ответила мама.

Я была благодарна, что она не стала перечислять наши особые приметы. У Перль в волосах синяя заколка. У меня красная. Перль говорит плавно. Я – торопливо, отрывисто, с остановками. Кожей Перль бледная, словно клецка. А я веснушчатая, рябая. Перль – стопроцентная девочка. А я, хоть и стремилась превратиться в стопроцентную Перль, все же оставалась собой.

Доктор наклонился ко мне, и мы оказались лицом к лицу.

– Зачем подвираешь? – спросил он. И опять хохотнул, но как-то даже по-родственному.

Если начистоту, можно было бы ответить, что Перль (это мое личное мнение) слабее меня и я, выдав себя за сестру, смогу ее защитить. Но с языка слетела малоубедительная полуправда:

– Иногда я и сама путаюсь.

А дальше не помню. Как же мне хочется повернуть мысли вспять, пробиться сквозь запах, сквозь стук шагов, сквозь чемоданы – хотя бы к какому-то подобию прощания. Потому что мы не смотрели, как наши родные уходят в небытие, не оглянулись, когда они провожали нас взглядом, не распознали миг потери. Если бы только мы увидели, как они прячут лица: контур щеки, блеск влаги в глазах! Никто из близких никогда не прятал от нас лицо, и в тот последний раз они бы этого не допустили. Но почему же мы не сохранили воспоминания об их спинах, пусть об одних только спинах в момент ухода, хотя бы это? Плечо; складку габардинового пальто? Руку зайде, тяжело свисавшую вдоль тела… мамину косу, трепетавшую на ветру!

Но то место у нас в голове, где должны были запечатлеться наши родные, занял незнакомец в белом халате: Йозеф Менгеле, тот самый Менгеле, который впоследствии много лет скрывался под другими именами: Хельмут Грегор, Г. Хельмут, Фриц Ульманн, Фриц Холльман, Хосе Менгеле, Петер Хохбиклер, Эрнст Себастьян Альвес, Хосе Аспиаси, Ларс Балльтрём, Фридрих Эдлер фон Брайтенбах, Фриц Фишер, Карл Гойске, Людвиг Грегор, Станислав Проски, Фаусто Риндон, Фаусто Рондон, Грегор Шкластро, Хайнц Штоберт, доктор Энрике Волльман.

Этот человек, впоследствии захоронивший свои смертоносные деяния под кучей чужих имен, представился нам как Дядя Доктор. Раз за разом он заставлял нас твердить это прозвание вслух. А когда наконец убедился, что мы произносим его без запинки, и отстал, наши родные уже исчезли.

Увидев пустое место, где только что стояли мама и зайде, я все поняла. У меня подогнулись коленки, потому что на моих глазах в этом мире зарождался совершенно иной порядок живой природы. Тогда я еще не знала, к какому виду меня причислят, но конвоир не дал мне возможности поразмыслить: он стал тащить меня за локоть, но Перль пообещала ему, что поддержит сестренку, обняла меня за пояс, и нас вместе с тройняшками повели по сходням, по пыльной дорожке, мимо бани, в сторону крематориев; шагая в неведомую даль, где перед нами вставала смерть, мы увидели подводу с горой почерневших тел, и одно вытянуло руку, хотело за что-нибудь ухватиться, как будто в воздухе маячил поручень, видимый только умирающим. Губы дергались. Мы видели, как болтается и бьется розовый язык. Уже не властный над словами.

Я знала, как много в жизни значат слова. Если поделиться с этим телом словами, подумала я, оно воспрянет.

Глупость? Недомыслие? Неужели подобная идея пришла бы мне в голову даже вдали от пахнущего гарью ветра и белокрылых докторов?

Вопросы резонные. Я часто к ним возвращаюсь, но отвечать никогда не пробовала. Ответы – не мой удел.

Знаю одно: при виде этого тела я не нашла собственных слов. Мне лишь вспомнилась одна песенка, которую крутили на контрабандном патефоне в подвале гетто. Когда я ее слышала, мне всегда становилось легче. Вот я и решила испытать ее слова.

– «Хочешь долететь до звезды?» – пропела я.

Ни звука, ни шевеления. Неужели мой писклявый голос все испортил? Я сделала вторую попытку.

«Лунный свет достать из воды?»

Понимаю, это были жалкие потуги, но я всегда верила, что мир делается лучше от каждого доброго поступка. А когда доброта уходит, изобретаются новые, непреложные порядки и системы, и в тот миг – то ли по глупости, то ли по недомыслию – я уверовала, что это тело оживет, если вдохнет слово. Но в этом куплете, как видно, содержались совсем неподходящие слова. Ни одно из них не могло расшевелить замкнутую в теле жизнь, не находило сил ее восстановить. Я стала искать другое слово, подходящее, чтобы им поделиться, – должно же где-то быть нужное слово, думала я, – но конвоир не стал ждать. Он оттащил меня и погнал нас дальше, чтобы безотлагательно запихнуть под душ, на оформление и нумерацию, прежде чем бросить в «Зверинец» Менгеле.

Освенцим создавался для изоляции евреев. А Биркенау создавался для удобства их уничтожения. От одного круга ада до другого было рукой подать. Для чего создавался здешний «Зверинец», я не знала, но могла поклясться, что мы с Перль не будем сидеть в клетке.

Блоки «Зверинца» когда-то служили конюшнями, а теперь предназначались для двойняшек, тройняшек, пятерняшек. Сотни и сотни таких, как мы, теснились на койках – даже не на койках, а на шконках – в щелях, куда едва вжималось туловище. Нары высились ярусами от пола до потолка, и на каждую такую шконку запихивали троих, а то и четверых, так что трудно было разобрать, где заканчивается твое тело и начинается чужое.

Куда ни глянь – везде были копии, дубликаты. Сплошь девочки. И печальные, и совсем крохи, и деревенские, и городские – эти, вполне возможно, выросли по соседству с нами. Некоторые птенцами застыли на своих матрасах, набитых прелой соломенной трухой, и уставились на нас. Проходя мимо, я видела избранных – тех, кого обрекли на истязания, а рядом сидели их половинки, целые и невредимые. Считай, в каждой паре у одной из близняшек была скрюченная спина или покалеченная нога, у кого-то лицо пересекал шрам, глазницу закрывала черная повязка, на коленях лежал костыль.

Как только мы со Стасей забрались к себе на шконку, к нам начали спускаться ходячие. Прижимая к груди соломенные матрасы и ковыляя по шатким доскам стойла, они оценивали степень нашего сходства. От нас потребовали рассказа о себе.

Мы объяснили, что привезли нас из Лодзи. Сперва у нашей семьи был там свой дом, затем подвал в гетто. У нас есть дедушка, есть мама. Раньше и папа был. А у зайде есть старенький спаниель, который, если ткнуть в него пальцем, притворяется мертвым, но очень быстро оживает. А наш папа – вы о нем не слышали? – был врачом и с такой готовностью помогал другим, что однажды ночью исчез: отправился по вызову к больному ребенку и не вернулся. Конечно, мы по нему скучаем, да так сильно, что эта ноша даже для двоих тяжела. А чего мы боимся, так это микробов, историй с несчастливым концом и когда мама плачет. А любим мы вот что: рояль, Джуди Гарленд и когда мама не так горько плачет. Но сами-то мы в итоге кто такие? Сразу и не скажешь, разве что одна из нас отличная танцовщица, а вторая и рада бы чем-нибудь отличиться, да отличается только своим любопытством. Это про меня.