«Он и сейчас еще не полон на самом деле», – оптимистически заявляет Макс.

К счастью, его внимание отвлекает льняное платье с рисунком, лежащее в другом чемодане.

«Что это?»

Я отвечаю, что платье.

«Занятно, – говорит Макс. – У него сверху вниз по всему переду символы плодородия».

Одна из самых неприятных сторон брака с археологом – это то, что он как эксперт знает происхождение любого, самого безобидного на вид орнамента!

В пять тридцать Макс между прочим замечает, что, пожалуй, ему надо сходить купить кое-что из вещей – рубашки, носки и прочее. Через три четверти часа он возвращается, возмущенный, так как магазины закрылись в шесть. Когда я говорю, что это всегда так, он отвечает, что никогда раньше не замечал этого.

Теперь, заявляет он, у него не осталось никаких других дел, кроме как «навести порядок в бумагах».

В одиннадцать вечера я ухожу спать, оставляя Макса за его столом (на котором под угрозой самых страшных кар запрещено наводить порядок или вытирать пыль), – он по локти в письмах, счетах, статьях, рисунках горшков, бесчисленных черепках и разнообразных спичечных коробках, ни в одном из которых нет спичек, а только отдельные бусины глубокой древности.

В четыре утра он очень взволнованный появляется в спальне с чашкой чая в руке и объявляет, что наконец нашел ту страшно интересную статью о находках в Анатолии, которую он потерял в июле прошлого года. И добавляет, что надеется, что не разбудил меня.

Я говорю, что, конечно, разбудил и что пусть он лучше даст чаю мне тоже!

Вернувшись с чаем, Макс говорит, что еще он нашел массу счетов, про которые он думал, что они давно оплачены. Со мной было то же самое. Мы единодушны, что это неприятно.

В девять утра меня призывают как тяжеловеса сесть на разбухшие чемоданы Макса.

«Если ты не сможешь их закрыть, – говорит Макс без всякой галантности, – то никто не сможет!»

В конце концов этот сверхчеловеческий труд выполнен, исключительно за счет моих фунтов и унций, и я возвращаюсь к борьбе с моей собственной трудностью – а именно, как пророческое чувство мне и предсказывало, с сумкой с Молнией. Пустая, в лавке мистера Гуча, она казалась простой, привлекательной и удобной. Как весело тогда бегала туда-сюда Молния! Теперь же, когда она полна до краев, закрыть ее представляется чудом сверхчеловеческой ловкости. Два края надо свести с математической точностью, и вот когда Молния медленно трогается в путь, возникают осложнения, вызванные уголком мешочка с губкой. Когда наконец она закрыта, я клянусь, что не открою ее, пока не приеду в Сирию!

По размышлении, однако, признаю, что это вряд ли возможно. Как насчет выше упомянутого мешочка с губкой? Или мне ехать пять дней немытой? В данный момент даже это кажется предпочтительней, чем открывать Молнию сумки с Молнией!

* * *

Да, теперь момент настал, и мы действительно уезжаем. Масса важных дел осталась несделанными: Прачечная, как всегда, нас подвела; Чистка, к разочарованию Макса, не сдержала обещания – но разве это все важно? Мы едем!

Одно-два мгновения кажется, что мы все-таки не едем! Поднять чемоданы Макса (обманчивые на вид) выше сил шофера такси. Он и Макс борются с ними и наконец с помощью случайного прохожего водружают их на такси.

Мы отправляемся на вокзал Виктория.

Милая Виктория – ворота в мир за пределами Англии, – как я люблю твою континентальную платформу. И как я вообще люблю поезда! С восторгом вдыхаешь их сернистый запах – совсем непохожий на слабый, безразличный, несколько маслянистый запах корабля, который всегда действует на меня подавляюще, предрекая дни морской болезни. А поезд – большой, фыркающий, торопливый, компанейский поезд, с большим пыхтящим паровозом, испускающим клубы пара, кажется, повторяющий «Мне пора фф-в путь, мне пора фф-в путь!» – он друг! Он разделяет ваши чувства, потому что вы тоже повторяете: «Я отправляюсь в путь, я отправляюсь, я отправляюсь, я отправляюсь...»

У дверей нашего пульмана ждут друзья, чтобы проводить нас. Начинаются обычные нелепые разговоры. Знаменитые прощальные слова слетают с моих уст – инструкции о собаках, о детях, о письмах, которые надо переслать, о книгах, которые надо прислать, о забытых вещах, «и мне кажется, ты найдешь это на рояле, но может быть, на полочке в ванной». Все то, что уже было сказано раньше и что совершенно незачем повторять снова!

Макса окружают его родственники, меня мои.

Моя сестра со слезами в голосе заявляет, что она чувствует, что мы больше не увидимся. На меня это сильного впечатления не производит, так как она чувствует это каждый раз, как я отправляюсь на Восток. А что ей делать, спрашивает она, если вдруг у Розалинды сделается аппендицит? Казалось бы, нет никаких оснований, чтобы вдруг у моей четырнадцатилетней дочери сделался аппендицит, и единственное, что мне приходит в голову ответить, это: «Только не оперируй ее сама!». Потому что моя сестра известна той решительностью, с которой она применяет ножницы – все равно, в случае ли нарыва, кройки платья или стрижки волос, – и обычно, должна сказать, с большим успехом.

Макс и я меняемся родственниками, и моя дорогая свекровь убеждает меня беречь себя, подразумевая, что я еду туда, где лично мне угрожает большая опасность.

Звучит свисток, я обмениваюсь несколькими торопливыми словами с моей секретаршей и другом. Прошу ее сделать все, что я не успела, а также должным образом отчитать Прачечную и Чистку, и дать хорошую рекомендацию кухарке, и отослать те книги, что я не смогла упаковать, и получить из Скотланд-Ярда мой зонтик, и вежливо ответить священнику, обнаружившему сорок три грамматические ошибки в моей последней книге, и просмотреть список семян для сада и вычеркнуть кабачки и пастернак. Да, конечно же, она все это сделает, а если какой-то кризис возникнет в Доме или в Литературном Мире, она пошлет мне телеграмму. Это неважно, говорю я. У нее есть доверенность. Она может сделать все, что захочет. Она выглядит несколько встревоженной и говорит, что будет очень осмотрительной. Еще свисток! Я прощаюсь с сестрой и дико заявляю ей, что я тоже чувствую, что мы больше не увидимся и что, может быть, у Розалинды действительно будет аппендицит. Глупости, говорит сестра, с какой стати вдруг аппендицит? Мы забираемся в пульман, поезд хрюкает и двигается – мы отправились в путь.

Секунд сорок пять я абсолютно несчастна, а затем, когда вокзал Виктория остается позади, радость вспыхивает снова. Мы начали чудесный, волнующий путь в Сирию.

Есть что-то величественное и высокомерное в пульмане, хотя он далеко не так уютен, как уголок в обычном вагоне первого класса. Мы всегда ездим пульманом, исключительно из-за многочисленных чемоданов Макса (столько обычный вагон не потерпел бы). После того, как однажды его чемоданы, отправленные багажом, ушли куда-то не туда, Макс больше своими драгоценными книгами не рискует.

Мы прибываем в Дувр и обнаруживаем, что море относительно спокойно. Тем не менее я удаляюсь в Salon des Dames [4] , ложусь и погружаюсь в размышления с пессимизмом, который на меня всегда навевает движение волн. Но вскоре мы уже в Кале, и французский стюард приводит большого синеблузого человека, чтобы он занялся моим багажом. «Мадам найдет его в Douane [5] », – говорит он. «Какой у него номер?» – спрашиваю я. Стюард смотрит с осуждением: «Madame! Mais c`est le charpentier du bateau! [6] »

Я должным образом смущена, но через несколько минут соображаю, что это не ответ. Как может то, что он charpentier du bateau, помочь найти его среди нескольких сотен других синеблузых людей, кричащих «Quatre-vingt treize» [7] и т. д.? Одно его молчание не будет достаточной идентификацией. Более того, неужели то, что он charpentier du bateau, поможет ему с безошибочной точностью выбрать одну англичанку средних лет из целой толпы англичанок средних лет?

вернуться

4

Салон для дам.

вернуться

5

Таможня.

вернуться

6

Мадам, но это корабельный плотник!

вернуться

7

Девяносто третий.