Вспомните, если вас били. За дело, да? Но вы до сих пор помните, верно? Вы до сих пор в обиде, да? Это так унизительно, когда тот, у кого была власть над вами, бил вас, да? Я помню все те редкие разы, когда был бит.

Я хотел пойти гулять во двор с куклой (кукла Ванечка), настаивал, кричал, мне говорили: «Ты же не девочка», и родители рассвирепели, они закричали громче меня. И папа несколько раз по попе стегнул ремнём. Я потом всё равно вынес куклу тайком под одеждой, а дворовые мальчишки, подскочив, тыкали мне в живот: «Что это у тебя? Ты что, беременный?» И было смешно, и я отрёкся от куклы, но память о ремне со мной. Или мы поехали в лес, и к нам доверчиво привязалась собака, я умолял взять её, мы уезжали, собаке был брошен кусок отвлекающей еды, я рыдал на заднем сиденье, а папа, обернувшись с переднего, резко дотянулся до моего затылка. Это сложилось в обжигающий коктейль: слёзы из-за бездомной собаки залили новые слёзы. Или перед Новым годом в ванной я стал тереть мылом свой красный свитер по аналогии с паркетом, который натирают воском в сказке «Чёрная курица». Мама выволокла меня, дала по губам и заставила переодеваться. Я убежал в гостиную, где прижался к холодному окну, плача, и смотрел за окно сквозь слёзы, и один был друг, которого я прижимал к себе и который меня обнюхивал, сострадая: тёплая полосатая кошка Пумка. О, это была слёзная полоса отчуждения – накануне Нового года у меня на глазах из слёз возводился мир, где были мы с кошкой, и больше никого.

Многажды был я виноват – понарошку и сильно (например, поджигал квартиру или устраивал потоп), люблю родных, но помню любой удар. И благодарен, когда за большое хулиганство вдруг не наказали. Ведь я помню и свою правду: просто заигрался, вот поджёг и затопил. У ремня же – одна кривда. И шлепки – кривые. И вспомните, какая это боль, если ударят при других, при соседях, при ровесниках, при недругах, особенно при девочках! Какой стыд! И я не шлёпнул сына ни разу. Ни при тигре, ни при волке, ни при попугае, ни при крокодиле. Ни при дядьке Шреке, изумрудном толстяке.

– Идём! Я хочу домой!

И я послушно увёл его.

Дома он играл в зоопарк, окружая кубиками пластмассовых зверей. Его правда приняла мою.

Макс Фрай

Две горсти гороха, одна морского песка

– Ночью луна была красная, – говорит Наташка. – И здоровенная такая, слушай! Как будто это вообще больше не наша луна, а какая-то противоестественная голливудская жуть. И ветер выл в трубе так истошно, словно навек там застрял и спасения нет. А в сад пришли какие-то чужие чёрные коты, три штуки. И тоже очень страшно выли, не хуже ветра. Я полночи думала – к чему все эти прекрасные добрые знамения? А теперь ясно: к твоему приезду! Но ты всё-таки звони в следующий раз, предупреждай заранее. Я же тоже куда-нибудь уехать могу.

– Ещё как можешь, – киваю я. – Ты шустрая. Но я не сомневался, что тебя застану. У нас всегда было отличное чувство времени, мы даже во двор одновременно выходили.

– А кстати, да.

Мы сидим на чердаке, как сидели тридцать с лишним лет назад. И хочется сказать, что это тот же самый чердак, но врать не стану, совсем другой. И город другой, и даже страна. И весь мир изменился так, что я порой думаю: детство наше, похоже, прошло на какой-то другой планете. Ещё немного, и я вспомню, как мы дружно грузились в транспортный звездолёт, волоча за собой чемоданы, прижимая к животам ошалевших от растерянности котов.

А чердака, куда мы залезали в детстве, чтобы спрятаться там от всех на свете и от самого света в сумрачной тени застиранных соседских простыней, давным-давно нет ни на одной из планет. И дома тоже. Всё к лучшему, это был очень старый дом с печами, которые топили углём, и такими щелями в стенах, что зимой меня укладывали спать в куртке, которую мама почему-то называла «анораком», а папа – «паркой» и, застёгивая на мне «молнию», подмигивал: «Ты сегодня настоящий полярник». И если после этих его слов удавалось не заснуть, дождаться, пока лягут родители, встать и выглянуть в окно, можно было увидеть, как по нашей улице среди голых лип, угольных куч и подмёрзших по краям луж бродит белый медведь, задумчивый и строгий, почему-то всегда один. Мне очень хотелось рассказать про медведя папе, но тогда пришлось бы признаться, что я вовсе не засыпаю в девять, а лежу и слушаю их телевизор за стеной, обрывки взрослых разговоров, звон посуды, скрип диванных пружин. Поэтому папа так и не узнал о белом медведе, родившемся от его шутки про полярника, декабрьских сквозняков, громкого шороха дедеронового капюшона, поцелуя в нос и традиционного напутствия: «Счастливой зимовки!»

Зато Наташке я рассказал про медведя сразу. В первый же момент. Вышел во двор один, без родителей, увидел её, та кую красивую, высокую, почти взрослую, со спортивной сумкой через плечо, в настоящей ковбойской рубашке, в красном платке, повязанном, как у пиратов в кино, подошёл и сказал: «А ты знаешь, что ночью по нашей улице ходит белый медведь?» И она серьёзно кивнула: «Всю зиму думала, откуда он взялся».

Мы стали друзьями ещё до того, как она договорила. Хотя, по идее, шансов у нас не было. Всё-таки Наташка – девочка, выше меня на целую голову и старше почти на три года. Мне шесть, ей скоро девять, в детстве это огромная разница. Но мы даже не то чтобы преодолели это препятствие, а вообще ни разу не задумались, кому сколько лет и кто какого роста. Только потом, когда уже совсем выросли, удивлялись задним числом – как это у нас так лихо получилось. Спасибо медведю.

Штука в том, что Наташка действительно его видела. До сих пор в этом не сомневаюсь.

Накануне нашего знакомства во дворе косили траву, её не успели убрать, и теперь всюду валялись охапки душистого, ещё влажного сена. Наташка поставила меня в центр самого большого травяного острова. Велела:

– Кружись! Можешь быстро, можешь медленно, как хочешь. Но только всё время в одну сторону, пока не упадёшь. Упасть – это самое главное. Не бойся, тут мягко.

А я и не боялся.

До сих пор помню, как начал кружиться по часовой стрелке, сперва медленно, а потом всё быстрее, и не то чтобы я хотел этого ускорения, оно происходило само, независимо от моей воли, как будто моё тело стало каруселью, а весь остальной я – просто пассажиром, который не может ни управлять движением, ни даже спрыгнуть по собственному желанию. Если уж купил билет, терпи, жди, пока карусель не остановится.

Потом я всё-таки упал. Это тоже случилось само, я даже не понял, как и почему. Только что кружился – и вот уже лежу на мягкой колючей траве, а весь остальной мир продолжает вращаться. И это оказалось совершенно удивительно. До сих пор всегда было наоборот: я сам двигался, бегал, прыгал, куда-то лез, а мир оставался надёжным и неподвижным. Теперь стало не так.

– Здорово, да? – спросила Наташка.

Она тоже лежала в траве, неподалёку, метрах в трёх от меня, и смотрела в бешено вращающееся над нашими головами небо.

– Это меня папа научил. Давно, я только в первый класс пошла. Он мне так доказывал, что земля вертится. Сказал: «Сейчас сама почувствуешь». Но я всё равно не верю.

– Так в книжках же написано, что вертится, – откликнулся я, слишком рано выучившийся читать и надолго сохранивший безграничное уважение ко всякому напечатанному слову.

– Мало ли что в книжках. Книжки пишут взрослые, а они часто врут, я проверяла.

Я открыл было рот, чтобы возразить, но не стал. Слишком уж быстро кружилось небо, чтобы спорить. Тем более взрослые действительно иногда врут, это я уже знал.

Было лето, каникулы, почти все соседские дети разъехались, и мы с Наташкой бродили всюду вдвоём. «Могущественные Повелители Тысячи Дворов», – говорила она, и я без мерно гордился столь высоким званием.

На самом деле дворов в нашем квартале, за пределы которого нам запрещали выходить под страхом вечного, до самой осени, заточения в душной квартире, было гораздо меньше, но мы не сомневались, что рано или поздно храбро перейдём дорогу, свернём за угол и распространим свою безграничную власть до самых дальних городских окраин.