Месяцы после той находки я проводил в бесплодных попытках взлома причудливого замка у приотворенной двери склепа, с осторожным тщанием изучая его историю и происхождение. Чуткий мальчишеский слух подсказал мне многое, но привычная осмотрительность не позволяла делиться своими открытиями и выводами. Стоит, пожалуй, упомянуть, что я не удивился и не был напуган тем, что узнал. Мое относительно оригинальное восприятие жизни и смерти порождало странные ассоциации меж холодом глины и телесным теплом, и я ощущал присутствие величественного и отталкивающего рода из сгоревшего поместья среди каменных стен, к которым так стремился. Смутные слухи о странных ритуалах и богохульных пиршествах минувших лет среди древних стен с новой силой разожгли мою страсть, и я, бывало, каждодневно часами сиживал у двери гробницы. Однажды я осветил проем в двери свечой, но увидел лишь влажные камни ступеней, что вели вглубь земли. Отталкивающий запах очаровывал меня. Я чувствовал, что он знаком мне, сквозь бессчетные года минувшего, что знал его до того, как занять это тело.

Спустя год после первой встречи с гробницей я наткнулся на изъеденный червями перевод «Жизнеописаний» Плутарха на своем забитом книгами чердаке. Читая о подвигах Тесея, я впечатлился рассказом о скале, под которой скрывались предназначенные ему меч и сандалии, пока он не наберется сил, чтобы совладать с ней. Легенда охладила мой пыл, дав мне знак, что мое время войти в гробницу еще не пришло. Придет тот час, сказал я себе, когда и я стану достаточно силен и умен, чтобы с легкостью сорвать те тяжкие оковы, но до тех пор мне стоило бы отдаться на волю судьбы.

Мои бдения у отсыревшего портала стали менее частыми, и большую часть времени теперь я проводил в иных, не менее странных исканиях. Иногда я бесшумно вставал с постели, и крадучись, уходил на кладбища, от которых меня держали подальше родители. Не стану говорить о том, что делал там, поскольку и сам не уверен в реальности происходившего, но после своих ночных похождений я порой ошеломлял всех вокруг своими знаниями о том, что давно стерлось из памяти поколений. После одной из подобных ночей я привел в ужас всю округу своими откровениями о погребенном богатее, известном и почитаемом в этих землях сквайре Брюстере, похороненном в 1711-м, чье сланцевое надгробье с черепом и скрещенными костями медленно рассыпалось в прах. В миг детского озарения я провозгласил, что гробовщик Гудмэн Симпсон украл ботинки с серебряными пряжками, шелковые чулки и атласное белье покойного перед похоронами, а сам сквайр, еще живой, дважды перевернулся в гробу под землей в день после погребения.

Но мысль о посещении гробницы так и не покинула меня, подпитываемая неожиданным открытием: мое семейство по материнской линии было связано с родом Хайдов, считавшимся прерванным. Последнее дитя в своей семье, я также являлся их последним отпрыском, наследуя этой древней и загадочной династии. Я ощущал, что гробница принадлежала мне, и ждал с горячим нетерпением, когда, минуя каменную дверь, сойду во мрак по отсыревшим ступеням. В привычку вошли мои бдения у портала, когда я чутко вслушивался в полуночный покой. Близилось мое совершеннолетие, и к тому времени я сумел расчистить небольшую прогалину в кустарнике у заплесневелого фасада на склоне, позволив растительности сплестись над ним, образовав подобие укрывища со стенами и потолком из ветвей. Приют этот стал моим храмом, запертая дверь моим алтарем, и здесь я простирался на мшистой земле, а разум мой полнился необычными идеями и странными видениями.

Первое откровение я получил в душной ночи. Должно быть, усталость смежила мне веки, и я пробудился от ясно звучавших голосов. Не знаю, говорить ли об их тонах и акцентах, о том, как звучали они, но было в тех словах что-то пугающее: в произношении, в самой манере речи. Каждый оттенок диалектов Новой Англии, от грубой неотесанности пуританских колонистов до изящества риторики, звучавшей полвека назад, был слышен в той потаенной беседе, хотя я осознал это лишь позже. Тогда же внимание мое поглотил иного рода феномен, столь мимолетный, что я усомнился в его реальности. Лишь краем глаза уловил я, что с моим пробуждением в гробнице спешно погасили свет. Увиденное не изумило меня и не ввергло в панику, но той ночью я переменился навсегда и невозвратно. По возвращении домой я уверенной поступью направился к прогнившему сундуку на чердаке, откуда забрал ключ, что на следующий день открыл передо мной преграду, столь долго томившую меня.

В мягких лучах на закате дня я впервые ступил под своды гробницы на склоне холма. Я был словно под властью чар, а сердце мое полнилось неописуемым ликованием. Затворив за собой дверь, спускаясь по сырым ступеням в свете единственной свечи, я, казалось, знал путь, и хоть свеча мигала в спертом воздухе подземелья, среди стен этой затхлой гробницы я был как дома. Вокруг я видел множество мраморных плит, увенчанных гробами или их останками. Какие-то остались нетронутыми, иные же почти что рассыпались, и серебро их ручек и пластин покоилось среди белесого праха. На одной из пластин я прочел имя сэра Джеффри Хайда, прибывшего из Сассекса в 1640-м и упокоившегося здесь несколько лет спустя. В приметной нише стоял хорошо сохранившийся и незанятый гроб, имя на котором я прочел с улыбкой, но содрогнувшись. Внезапный порыв побудил меня взобраться на широкую плиту, загасить свечу и занять место в пустующем гробу.

В серых лучах зари я, шатаясь, выбрался из подземелья, закрыв замок на цепи. Я более не был юнцом, хоть всего лишь двадцать один раз зимние морозы холодили мое тело. Окрестные жители, поднявшиеся на рассвете, наблюдали за мной с отчуждением, пока я следовал к дому, дивясь следам разнузданного празднества на моем лице, что некогда было лицом человека уединенного и умеренного. Я не показывался на глаза родителям, пока не предался длительному сну, придавшему мне сил.

С тех пор я еженощно пребывал гробнице, становясь свидетелем и участником деяний, о которых не желаю вспоминать. Речь моя, всегда подвластная окружавшему меня, переменилась первой, ее внезапная архаичность не осталась незамеченной. Затем бесшабашность и безрассудство овладели мной, и я исподволь приобрел манеры человека светского, невзирая на уединенность, в которой жил ранее. Язык мой, что молчал доселе, заиграл с легкой грацией Честерфилда, с безбожным цинизмом Рочестера. Я проявлял невиданную эрудицию вне всякой связи с моей монашеской юностью книжника, покрывая форзацы книг на лету сочиненными эпиграммами, навевавшими мысли о Гее, Прайоре и блестящих умах стихотворцев эпохи Августа. Как-то за завтраком я чуть не навлек на себя несчастье, разнузданно продекламировав вакхическую песнь восемнадцатого века, георгиански игривую, нигде не записанную, звучавшую приблизительно так:

Пусть элем наполнятся кружки друзей,
Мы выпьем за радости нынешних дней,
Дымится на блюде мясная гора,
Так выпьем, закусим, и так до утра!
Напьемся вина,
Ведь жизнь не длинна,
Так пьем за корону и женщин до дна!
Был Анакреон наш набраться мастак,
Пусть сизым был нос, зато был весельчак!
Пускай краснолиц тот, кто весел и пьет,
А коль побелеет, земля приберет!
Буду Бетти ласкать
И ее целовать,
Ведь дочки хозяйской в аду не сыскать!
Эй, Гарри, юнец, ты же еле встаешь,
Парик потеряешь, под стол упадешь,
Но лучше уж кружки до края налить,
Под лавку свалиться, но в яме не гнить!
Так пей, веселись,
Только не захлебнись,
Не то на шесть футов ты спустишься вниз!
Дери меня черт, не держусь на ногах,
Язык заплетается, вязнет в зубах,
Хозяин, пусть Бетти мне стул принесет,
Просплюсь у тебя, иль супруга прибьет!
Кто б смог руку дать,
Чтоб крепче мне встать,
И снова на тверди земной пировать!