Двое суток меня не трогали и не вызывали. Ночной вызов на третьи сутки выглядел как-то необычно. Кроме конвоира явился еще один энкавэдэшник. Заглядывая в какую-то бумагу, проверяет:

— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения?

Не давая одеться, выводят в коридор:

— Следуйте вперед! Не оборачиваться!

Против обыкновения, ведут не в коридор, где расположены комнаты следователей, а вниз, в полуподвал. Из разговоров в камере слышал, что направо расположены карцеры — каменные мешки без света и отопления, а налево — водят расстреливать.

Идущий впереди сворачивает… влево! Еще несколько шагов — останавливаемся около обитой железом серой двери.

Один холуй останавливается справа от двери, второй остается сзади. Раздается команда:

— Следуйте вперед, не оглядываться!

Дверь распахивается. За ней — длинная узкая комната вроде коридора: четыре шага в ширину, шагов двадцать в длину. Залита ослепительным светом. Четыре стены, цементный пол, в противоположном конце — дверь. Окон нет. Две ступеньки вниз. Ослепленный светом после полутемного коридора, останавливаюсь. Сзади резко кричат:

— Вперед, не оглядываться!

В голове вдруг становится необычайно светло и ясно.

Тело напряжено, шаг твердый и уверенный.

Наверное, стрелять будут, когда я дойду до середины. Думается: ну и черт с ними, надоело! Однако коридор кажется бесконечно длинным. Десяток шагов до середины кажутся большой длинной дорогой. Чем ближе к противоположной двери, тем идти труднее. Что же вы тянете, сволочи?! Ноги начинают заплетаться; к двери подхожу из последних сил и с бешено стучащим сердцем. Поднимаюсь на две ступеньки…

Дверь распахивается:

— Проходите!

Опять полутемный коридор, поворот направо, по лестнице вверх, — и вот я в комнате следователя. Дрожат колени, одышка, язык не ворочается.

— В каком виде вы являетесь?! Почему не одет? Убрать!

Ведут обратно в камеру, надеваю штаны, пиджак и предстаю пред светлые очи представителя «славных органов».

Представление окончено. Опять знакомые слова:

— Расскажите подробнее о ваших связях с врагами народа.

Однако мне не до рассказов. Режиссеры хоть и бездарны, но постановка произвела на меня сильное впечатление. Мне ведь было тогда двадцать девять лет, и я только два года как женился.

Глава 5

Разговоры арестантов

На время меня оставили в покое. Медленно тянутся бесконечные, похожие один на другой дни.

Ни книг, ни писем, ни свиданий не разрешается. Конец июня. В камере страшная духота. В окошко виден кусок тюремного каменного забора; при попытке с помощью товарищей подняться и заглянуть в окно — стреляют.

Впрочем, и это зрелище было вскоре признано Москвой недопустимым, и на всех тюремных окошках по всей России срочно надстроили «кормушки» из кровельного железа. Свет в «кормушку» проникал только сверху, через узкую щель. Говорят, в проклятое царское время к заключенным на окна прилетали голуби, которых они кормили. С таким «пережитком», конечно, нужно было бороться. Кровельного железа в стране не хватало, крыши у всех текли, а в каширской школе над партами подвешивались куски фанеры — иначе во время дождя тетрадки заливало. Это называлось «трудности роста».

Не могу вспомнить, о чем говорили в камерах. Во всяком случае, серьезных разговоров не было. Рассказывались анекдоты, очень подробно толковались сны. Считалось, увидеть во сне церковь — к освобождению. Каждый старался, чтоб она ему приснилась, но никому почему-то не выпадало счастье.

Уркаганы хвастливо рассказывали о своих успехах и делах «на воле». С удивлением я впервые услышал похвалу: «Хороший вор». Так звали тех, кто не мелочился и не попадался — будь то карманник, домушник, скачок, майданщик, фармазонщик и т. д. Зато с презрением отзывались об авосьниках (тащили авоськи с продуктами), сосочниках (эти грабили детей) и т. п.

Большинство рассказов сильно приукрашивалось, и рассчитаны они были на то, чтобы «произвести впечатление». Позже я узнал, что настоящие, крупные уголовники по большей части неразговорчивы и уж почти никогда не говорят о себе. В камере, особенно к новеньким, стали подсаживать наседок. Это были провокаторы, главным образом тоже из заключенных, но иногда и с воли. Они пытались заводить разговоры на политические темы, иногда передавали приветы от знакомых и незнакомых людей, предлагали способы пересылать весточку на волю и т. п. Я их почему-то узнавал с первого взгляда и сначала держался подальше, а когда они очень приставали, переводил разговор на женщин и, таким образом, казался «несерьезным».

Из камеры нас выводили только к следователю (поодиночке) или в уборную (всей камерой). В уборной иногда можно было узнать какие-нибудь новости: обнаружить клочок газеты, обрывок бумаги, надпись на стене, услышать какую-нибудь фамилию. При полном отсутствии сведений с воли эта информация казалась очень важной и позволяла строить много предположений.

Глава 6

Прощай, Москва!

К следователю вызвали меня еще два раза. Первый раз он дал подписать протокол допроса и сообщил, что следствие закончилось (для этого должно пройти определенное время — не меньше двух-трех месяцев — и исписаться определенное количество листков «допросов», хотя бы в них и была явная пустота). Это дает основание считать следствие проведенным «на уровне». К тому времени мы с ним уже достаточно познакомились и иногда разговаривали на посторонние темы: вот прошел град, побило окна на заводе, вышли из строя линии электропередачи… Я иногда рассказывал что-нибудь из истории техники, чем следователь почему-то интересовался. В такой беседе проходили положенные два-три часа, на протоколе ставились пометки: «Допрос начат в … час. … мин., закончен в … час. … мин.». Оба оставались довольны друг другом.

Второй раз следователь вызвал меня в начале августа, вынул из папки и положил передо мной узкую полоску бумаги — вырезку из какого-то большого протокола. Читаю: «По решению Особого совещания при НКВД СССР по Московской области гр. Лазарева Вл. Мих., 1907 г. рождения, за контрреволюционную пропаганду приговорить к 5 годам лишения свободы в Исправительно-трудовых лагерях, с зачетом срока предварительного заключения».

Смысл всего этого как-то до меня не доходит. Никакого суда, никаких речей, никаких обвинений и — никаких оправданий.

Просто несколько строчек машинописного текста, напечатанного под копирку.

— Распишитесь на обороте!

— Не буду!

— Но ведь вы расписываетесь только за то, что вам объявлено постановление!

— Все равно не буду!

Еще несколько минут торговли, потом бумажка убирается в «дело».

— Идите!

Через несколько дней нас, получивших срок, с вещами выводят во двор, выстраивают по пятеркам во дворе тюрьмы. Перекличка, проверка, подсчет. Конвой предупреждает:

— Не останавливаться, не разговаривать! Шаг вправо, шаг влево — считается за побег! Стреляем без предупреждения! Пошли!

Пошли. Редкие прохожие жмутся к заборам, скрываются в калитках. На них кричат:

— Проходить! Не останавливаться!

Всхлипывают какие-то незнакомые женщины — видимо, их родных уже угнали раньше.

Подходим к вокзалу, и нашу группу останавливают на маленькой площадке, справа от вокзала. За деревянным забором идут пассажиры с прибывшего поезда, наши, с ГЭС, вопросительно смотрят в нашу сторону. Замечаю знакомого Васю — поднимаю руку с пятью растопыренными пальцами. Понял. Кивает. Передаст.

Подходит вагон, нас грузят в него по списку. На окнах — решетки, на площадках конвой. Начальнику конвоя понравился мой бумажник — кожаный. Кладет к себе в карман:

— Не положено!

Впрочем, в бумажнике ничего нет. Весь мой капитал — что-то около двух рублей — рассован по карманам.

Гудок. Поехали. На Павелецком вокзале к вагону подают «черный ворон». Грузимся, двери закрывают — темно, душно. Автобус несется через Москву.