Можно — и нужно спорить с историческим детерминизмом и мрачным прогнозом Леонтьева. Но никак не назовешь его утопистом, никак не откажешь ему в гениальном провидчестве, в смелости мысли. Понят он не был. Недаром он, гениальный мастер прозы (особенно — публицистической, хотя и художественная проза его весьма хороша и своеобразна), своими путями идущий мыслитель, не был понят современниками, да и сейчас его знают больше по наслышке. Но он — хотя бы в глазах немногих — уже занял свое большое место в русской литературе и русской мысли. И прав Розанов, писавший:… С Достоевским и Толстым Леонтьев разошелся, как угрюмый и непризнанный брат их, брат чистого сердца и великого ума. Но он именно их категории».

* * *

И вот, в этом же году, что и 150-летний юбилей его корреспондента, Леонтьева, 2 мая исполняется 125 лет со дня рождения другого автора этой книги, Василия Васильевича Розанова (1856–1919). Это послесловие к памятке о создателе эстетических воззрений на жизнь и историю, так же, как и сама памятка, — не статья, а цепь цитат, ибо не передать в изложении блеск, остроту, глубину и как бы нарочитую небрежность изумительнейших афоризмов великого скептического умника, как и его старший собеседник в этой книге, человека редкой свободы мысли и слова. Какую смелость нужно было иметь, чтобы не устрашиться явного террора самой давящей, самой нетерпимой цензуры дореволюционной России — цензуры оппозиционной и революционной общественности, объявлявшей писателя вне закона, если только он осмеливался усомниться в догматах либерализма, если не социализма! А Розанов то и дело метко ударял общественность «под-дых», следуя плебейской тропой за своим аристократическим старшим собеседником — разорившимся баричем Леонтьевым.

«Самолюбие и злоба — из этого смешана вся революция»… «Голод. Холод. Стужа. Куда же тут республики устраивать? Родится картофель да морковка. Нет, я за самодержавие. Из теплого дворца управлять «окраинами» можно. А на морозе и со своей избой не управишься. И республики затевают только люди «в своем тепле» (декабристы, Герцен, Огарев)…» «…да я нахожу лучше стоять полицейским на углу двух улиц — более «гражданским», более полезным, более благородным и соответствующим человеческому достоинству, — чем сидеть с вами «за интеллигентным завтраком» и обсуждать чванливо, до чего «у нас все дурно», и до чего «мы сами хороши», праведны, чисты и «готовы пострадать за истину»… Боже мой: и мог я несколько лет толкаться среди этих людей. Не задохся, и меня не вырвало…. Главное, как они «счастливы» и как им «жаль бедную Россию». И икра. И двухрубельный портвейн»… «В «социальном строе» один везет, а девятеро лодырничают… И думается: «социальный вопрос» не есть ли вопрос о девяти дармоедах из десяти, а вовсе не о том, чтобы у немногих отнять и поделить между всеми. Ибо после дележа будет четырнадцать на шее одного трудолюбца: и окончательно задавят его. «Упразднить» же себя и даже принудительно поставить на работу они никак не дадут, потому что у них «большинство голосов», да и просто кулак огромнее»… (Не в бровь, а в глаз: увы, не только коммунистические страны, но и свободный мир так страдает сейчас от полных бездельников, неизбежно, благодаря раковому заболеванию демократии — этатизму — переполнивших и затопивших государственный, профсоюзный, учебно-культурный и прочий административный аппарат: уже работники задыхаются в пучине бездельников, но бездельники-то цепки, крикливы и, увы, жизнестойки…) «Революция имеет два измерения — длину и ширину, но не имеет третьего — глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь светлого, вкусного плода, никогда не завершится……Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… И всякое «завтра» ее обманет и перейдет в «послезавтра»……В революции нет радости.

И не будет. Радость — слишком царственное чувство, и никогда не попадет в объятия этого лакея. Два измерения: и она не выше человеческого, а ниже человеческого. Она механистична, она материалистична»…

Что же — правоверный монархист Розанов? Это с его-то ироническим и скептическим умом? Просто он очень умен и очень зорко и, главное, непредубежденно видит. Он видит, что и начинатели большевизма — тоже из «своих тепленьких мест»: дворянско-помещичьих (Ленин, Чичерин, Осинский, кн. Оболенский и множество других), буржуйских (тот же Троцкий и множество других). Он видит ясно и вечное откладыванье на завтра «спелого плода» социализма: поработайте во славу и на пользу не детей даже, а внуков, а внуки — на пользу своих внуков: и так — до бесконечности. Но при этом мы-то, каста вождей, будем цепко держаться за свои бездельные места — и для всего потомства нашего до второго пришествия… А рабочий класс — это как-то сбоку — если и выйдут вожди из него, то больше на сержантские теплые места — не выше. А православный монархизм Розанова… Его «руссизм»? «Симпатичный шалопай-да это почти господствующий тип у русских». Иногда и Ивано-Карамазовские мысли гнетут Розанова. «Родила червяшка червяшку. Червяшка поползала. Потом умерла. Вот наша жизнь»… Не боится он и темной бытийной бездны:,…. все-таки есть что-то такое Темное, что одолевает и Бога. Иначе пришлось бы признать «не благого Бога». Но этого вынести уже окончательно не может душа человеческая… Не человек умрет, а душа его умрет, задохнется, погибнет. И на конце всего — бедные мы человеки»… И, колеблющийся, сомневающийся, часто предпочитающий библейского Бога с Его избранным народом многочадных патриархов, с его плодовитыми стадами и патриархальным многоженством и культом семейной радости — Христу, «открывающемуся слезам», Христу, убивающему смех, веселье, пестроту и радость жизни (гениальный очерк Розанова Об Иисусе Сладчайшем…). Но — Христос — «Лицо бесконечной красоты и бесконечной грусти». И Розанов все-таки остается православным, ибо если можно жить без Христа, то болеть и, главное, умирать можно только с Христом, «открывающимся слезам». «Западное христианство, которое боролось, усиливалось, наводило на человечество «прогресс», устраивало жизнь человеческую на земле, — прошло совершенно мимо главного Христова. Оно взяло слова Его, но не заметило Лица Его. Востоку одному дано было уловить Лицо Христа… Взглянув на Него, Восток уже навсегда потерял способность по-настоящему, по земному радоваться, попросту — быть веселым; даже спокойным и ровным. Он разбил вдребезги прежние игрушки, земные недалекие удовольствия, — и пошел, плача, но и восторгаясь, по линии этого темного, не видного никому луча к великому Источнику "своего Света"»… «Темные лучи солнца»… Все это так. Но есть не только монастырь и слезы, но и пашня, которая кормит тот же монастырь и скорбящих. Розанов же вообще не принимает монашества. «Вот девство. — "Я задыхаюсь! Меня распирает!" — "Нельзя". Вот монашество… — "Не могу!!!!" — "Нельзя!" — "Умираю!!!" — "Умирай!" Неужели, неужели это истина? Неужели это религиозная истина? Неужели это — Божеская правда на земле?»

У Розанова религиозное сознание, сама религия связана с полом: «Связь пола с Богом — большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом, — выступает из того, что все а-сексуалисты обнаруживают себя и а-теистами…» И Розанов убежден в принципиальной, так сказать, и фактической импотентиости позитивистов, революционеров, коммунистов, атеистов. Вообще, социализм-атеизм-коммунизм-это обезбоженный и бесплодный аскетизм, убивающий и пол, и цветение и красоту жизни, и саму жизнь.

И нельзя убить эту жажду Откровения Божественного, нельзя убить и метафизику, которая «живет не потому, что людям «хочется», а потому, что сама душа метафизична. Метафизика — жажда… Это — «голод души», не могущей остановиться перед закрытыми наглухо воротами. А что же за ними?! Мечта? Фантазирование? Да ведь и сама-то «жизнь-раба мечты. В истории истинно реальны только мечты. Они живучи… Перед этим цепким существованием как рассыпчаты каменные стены, железные башни, хорошее вооружение. Против мечты нет ни щита, ни копья. А факты — в вечном полинянии».