Теперь можно браться за притирания, за мази да слизи. Колдовать, ворожить, росой с росянки поить, жабьими молоками потчевать… И родится небывалая кикимора с живой душой и человеческой памятью. Это о том, что возле Стынь-камня творилось, ничего не запомнится, а прежняя жизнь не денется никуда, помниться будет до капельки, до распоследнего словечка. А значит, останется в лягушачьем сердце человеческая любовь. И поползет зеленомордое страшилище в деревню, к своему ненаглядному Степушке…

Вот о такой нежити и рассказывают люди самые страшные сказки.

Кика взвалила одеревенелое тело на плечи, поволокла прочь от Стынь-камня. «Ишь, царевна, – ворчала она дорогой, – второй уж день только тем и занимаюсь, что тебя на руках ношу. Делать мне больше нечего».

Из затинка вынырнула в заросший омут, сквозь пласты ила пробилась к свету. Девчонка не дышала, и подводное путешествие не могло повредить ей. Девушку Кика оттащила в кочкарник, где место и впрямь было плотное, так что и захочешь, глубже чем по колено не провалишься. Уложила на солнцепеке, полюбовалась на свою работу. Девчонка лежала грязная, мокрая, исцарапанная. Бледное лицо заляпано илом. Кикимора, да и только! И о какой это любви ей возмечталось? Тут, впрочем, не Кике судить; если и впрямь так любит Степушку, то отлежится на солнце и оживет. А ежели соврала, захотевши поиграть в любовь, – то не взыщи. Не быть тебе тогда ни девкой, ни кикиморой и вообще никем.

Кика развернулась и беззвучно канула в болотной глубине.

Дома подошла к окошку, глянула: как оно там? В самую пору поспела: девушка зашевелилась, открыла глаза и села во мху. Несколько мгновений непонимающе смотрела на стебли болиголова и кривые сосенки, медленно поднялась, шагнула, не глядя, и вдруг повалилась на колени, ткнулась лбом в мох: «Спасибо, хозяюшка, спасибо, родная! Век буду бога молить!»

– Фу ты! Кого она будет молить?.. и о ком? – Кика отмахнулась четырехпалой рукой и сплюнула через правое плечо.

* * *

Дни потянулись обычные, словно и не бывало в укромном затинке человеческой гостьи. Как там на деревне дела, Кика не ведала; окно деревню не показывает, а самой ползти не положено, да и охоты нет. Это по вязкому ходить Кикины ноги подходящи, а по сухому – изволь ползать. Потому и нет охоты деревню навещать.

Поначалу тревожно было: все-таки девка и Стынь-камня касалась, и тиной ее отерло, – а потом Кика успокоилась. Если подумать как следует, то в хорошей бабе и от русалки чуток должно быть, и от кикиморы. А то не женщина получится, а пресная лепешка.

Летом народа на мху мало бывает, только ежели за морошкой кто прибежит. В летнюю пору огороды да сенокос людей возле дома держат. Лишь однажды целой гурьбой явились бабы за мхом, избы конопатить. Новые избы зимой рубят, а мох для стройки с лета запасать надо. Знакомой девки (имени ее Кика так и не узнала) среди пришлых баб не оказалось. Зато Степушка ходил на охоту частенько, нанося ужасный ущерб уткам и куликам. Вот только прочесть по его лицу нельзя было ничегошеньки.

К августу по лесным закраинам созрела хмельная гоноболь, а там и брусника зардела густым горько-сладким багрянцем. Народ стал на мху показываться. Кое-кто из жадности и клюкву зеленцом хапать начал. А уж в сентябре все за клюквой побежали. Вместе со всеми и Кикина знакомка объявилась. Ходила с бабами, стараясь от громады не отставать. Ягоду хватала споро, не разгибаясь, не позволяя себе даже минутного отдыха. Словно выслужиться хотела, показать, какая она справная да работящая. Кика помогала как могла: отводила других баб с необобранных мест, оставляя посестренке лучшие ягоды. Хотя уже знала, что забота ни к чему; еще летом выследила она Степу с другой.

Хоть и сухи лесистые песчаные островки, а принадлежат болоту и из затинка насквозь просматриваются. Вот там-то, в укромном грибном месте, и миловался Степушка со своей новой зазнобой.

– Оченно ты мне, Тонечка, по сердцу пришлась, – твердил он, правой рукой обнимая босоногую красавицу за плечи, а ладонь левой деликатно положив на талию – не ниже и не выше.

Тонька ловко выскальзывала из объятий, отмахивалась лукошком:

– Руки-то не распускай бесстыжие. У тебя своя Анюта есть, с ней и обнимайся.

Вот и узнала Кика, как зовут неутонувшую утопленницу.

– С Анюткой у меня ничего не было, – отвечал Степа, петушком подбегая к Тонечке, – а что было, то быльем поросло. Не люба она мне, одна ты мне до ужаса нравишься.

– То была Анютка люба, а теперь – не люба? – дразнилась Тонька, вновь ускользая от жадных рук, но не отбегая далеко. – Все вы, мужчины, переменщики, и веры вам ни на грош.

– Ледащая она, и тиной от нее воняет, – оправдывался Степушка. – Вот ты – иное дело, земляникой от тебя пахнет, и вся ты как ягодка, так бы и съел!

– Не твоим зубам ягодка зреет! – хохотала Тонька.

Были бы у самой Кики зубы – скрипела бы ими от злости и обиды за посестренку. И ведь ничего не скажешь, Тонька и впрямь фигурой куда казистее; Кика, видом схожая с корягой, ценила в людях телесное дородство и оттого особо переживала беду отпущенной гостьи.

– К тебе, Тонечка, всем сердцем прикипел! – разливался Степушка, кидаясь вдогонку за ускользающей сластью.

И ведь добился своего, уломал девку, уложил на колючую постель из сухих сосновых иголок.

Потом она уже сама к нему бегала, ласкалась да ластилась, дролечкой величала, кровинкою. Кику ажно корежило, когда слышала она эти сворованные слова. Степка жмурился, что сытый кот, врал про любовь до гроба, обещал сватов по осени прислать.

– Ой! – счастливо смеялась Тонька. – Ужо погоди, отец тебя на Малушке Герасимовой женит – тогда запоешь!

– Вот еще! – отмахивался Степан. – Нужна мне та Малушка… она же гугнивая.

– Зато отец у нее богатей, – неумно накликивала Тонька, – еще побогаче твоего. Деньги к деньгам, гляди, сговорятся отцы, тебя и не спросят.

– Я уж давно по своей воле живу, – спесиво отвечал Степка, пощипывая соломенный ус.

Тут у Кики всякое зло на разлучницу пропало, даже топить ее раздумала. Знала, что накаркала Тонька на свою голову. Отцы-то уже неделю как сговорились, и было это тут же, на болоте, при котором кормились все окрестные деревни.

Два мужика шли негаченной тропой на дальние острова проверять ягодные балаганы. Там с сентября и до самого снега будут жить наемные работники, грести частыми хапужками клюкву, ссыпать в короба. А уж вывозить собранное станут зимой, санным путем, потому как на себе такое не перетаскаешь, ягоду на островах берут сотнями пудов. К такому промыслу нужно заранее готовиться: поправить балаганы, запасти харчи. В страду заниматься этим будет некогда. Вот и шли богатые мужики, державшие в руках островной промысел, оглядывать свое хозяйство. А Кике любопытно было послушать, о чем гуторят люди, опрометчиво полагающие себя хозяевами окрестных мест. Тоже, хозяева нашлись – смех и грех! – через ее-то голову! Но подслушать чужой разговор все равно надо, это дело святое…

– Так-от я думаю, Емельян Андреич, – говорил один из мужиков, упорно перемешивая сапогами вязкий мох, – пора мне Степку женить.

– Это дело хорошее, – отвечал другой, также размеренно переставляя ноги.

– И у тебя Малуша в возраст вошла. Не прогонишь, если сватью пришлю?

– Оно бы и ничего, да балует твой Степка, говорят. Гуляет с кем-то из деревенских, да и не с одной.

– Это, Емельян Андреич, дело молодое, чтобы девок портить, – отвечал Степкин отец. – Дурной еще, вот и гуляет. А как оженится, то перестанет. Дело известное.

– Так-то оно так, и я не прочь Малушу пристроить, а вот что приданого ты за ней хочешь?..

До дальних островов путь медленный и долгий. Сговорились отцы.

На Покров мхи покрыло первым нетающим снежком. О ту же пору и невестам издавна покрывают головы бабьими платками. Прежде этот день посвящен был Велесу – плодородному скотьему богу, всем сельским работам в этот день конец, и скотину с этого дня резать можно. Потому и праздник, веселый, языческий, потому и свадьбы.