Но никто не позвонил, не пришел, не вспрыгнул на подоконник и не отрекся. В тот же день, который мне назначил Игнатович, я был уже собран, подтянут, и без конца отряхивал много раз стираную рубашку и брюки, последние из тех, которые не побывали в моих прошлых приключениях, и которые я долго и старательно наглаживал, добиваясь бритвенной остроты стрелок. Мои туфли, хоть и потертые, сияли кремом и даже приобрели некоторый шик, который через некоторое время показался мне лишним, стал стеснять, и я даже пошлепал ногами по пыли, чтобы это сияние умерить.

Врач Юлия, снова сменившая наряд (на этот раз это была салатно-зеленая форма), бегло взглянула на меня, нахмурилась и кивнула мне на дверь машины. Я кинулся было, и тут сообразил, что дверь эта – не та. Оплошность допущена, и вновь щеки мои стали красными. Оказалось, и мне это уж после растолковал водитель Николай, тихий, мощный, с сальными редкими волосами и грустными глазами вдовца, что врач, как главный в бригаде, всегда сидит впереди. Как бы то ни было, я увял, и оказался в салоне нашей санитарной машины. Благословенное место! Словно очарованный, я водил руками по мокрой от гипохлорита клеенке, закрывающей дерматин носилок, по скользкой пластмассе панелей, по выпуклостям дефибриллятора, по гибкой резине шлангов аппарата искусственной вентиляции легких, даже по бугристой стали переборки, отделяющей от меня моего врача, и шептал под нос: «Этот мир – мой». Забылся и конфуз с окаянной дверью, забылся страх, забылся подоконник и сатанинский заведующий, все забылось, осталась лишь эта машина, и стук колес носилок о пандус, и легкий перезвон флаконов с растворами в укладке.

Перед первым же вызовом мне был учинен форменный допрос, без пристрастия, но с дотошным выяснением, много ли я знаю и умею. Сказать, что знания мои давно истлели, я, разумеется, сил в себе не нашел, и я отводил глаза, пытаясь отвечать ангелу так, чтобы не быть уличенным во лжи немедля: на вопрос, умею ли я пунктировать вены и ставить периферические катетеры (само слово «катетер» мне казалось чужим и колючим) я уклончиво бормотал, что, мол, меня учили, да, и что если надо, то – конечно. Юлию это не удовлетворяло, и пока мы ехали куда-то, она вновь, полуобернувшись, задавала вопросы про знание оборудования, алгоритмов оказания помощи, тактики ведения и еще черт знает чего… и мне приходилось выкручиваться, стараясь не смотреть на ее профиль в узком окне переборки, тонко очерченный падающим светом, и было мне снова горько и гадко, как тогда, когда я врал родителям, обещая, что больше ни-ни, никаких друзей, портвейна и сигаретного дыма столбом в чужих равнодушных комнатах. Ангел выглядел все больше раздосадованным, и я все больше и больше падал духом. Насмешники-боги щадили меня весь этот длинный день, мне не приходилось делать ничего из того, о чем меня так настойчиво выспрашивала моя врач, и от того я все больше и больше мрачнел, почти уже ненавидя Игнатовича и его это предательское «освоитесь», заставившее меня впиться жалом шариковой ручки в писчую бумагу и подписать себе приговор. Ну ладно, гневно говорил себе я, пусть пока что сплошная поликлиника, жалобы на бумагу, таблетка – в рот, доброе слово вдогонку, а дальше-то, дальше? Юлия ловко и с тактом расправляется с очередным вызовом, а я лишь хожу следом, все больше начиная сознавать свою ненужность и тонуть в ней.

Ночь выскочила как-то неожиданно, боком, словно крыса из водосточной трубы, и сверчки возвестили ей свою шумную хвалу изо всех щелей. Ах, майская ночь… разве дано кому достойно воспеть твою пьянящую, щемящую душу красоту? Россыпь крупной звездной крошки куполом на темно-синем небе? Пряный аромат уставших цветов, дремотно сложивших лепестки? Теплый ветер, полный нагретой пыли, в который то и дело вкрадывается прохладная струя, ласковой ладонью проводящая по мокрой от пота коже? Огромную желтую луну, запутавшуюся в ветвях платанов? Неясную тоску и томление в груди при одном взгляде на разлитое лунное серебро на ветвях, листьях, искрящемся асфальте, зеркальных лужах? Луна, луна… богиня ночи… богиня, лишающая покоя и сна, как же часто ты меня звала, когда в глазах плескалась пьяная муть, а душу грызла горечь, обида и глухая ненависть, гладила призрачными пальцами подоконник и уверяла серебристо, что все, что мне нужно – это лишь сделать шаг, раскинув руки, и лунная дорога примет меня…

Но не пошел я по той дороге, и теперь она льется с неба не для меня, а моя дорога – иная, и уж далеко не из серебра.

– Едем, – бросила мне хмурая Юлия вместе с белым прямоугольником карты вызова. Карту я поймал, бережно свернул и спрятал в нагрудный карман.

Дорога постелилась под ноги, была она черна и непроглядна. Чернели и стены домов, окружавших нас, светили глазами окон, угрожающе, сурово…

«Сейчас будет… ну, к примеру, инфаркт с кардиогенным», – тоскливо думал я. «Или инсульт с комой… или еще какая-нибудь дрянь, названия которой я даже не вспомню, и начнется, и покатится, и будет ангел мой чернее, чем эта ночь, глядя, как я беспомощно шарю руками по распахнутому оранжевому ящику, не зная, за что хвататься… А, хотя и к лучшему это – с утра пойду к хитрому Игнатовичу, возьму его за отвороты его крахмаленного халата и вытрясу его хитрую душу… впрочем, нет, не буду я вытрясать из него душу, нет у него души, просто порву свое заявление, или напишу другое. И не будет больше этой дороги, этого скрипучего кресла подо мной, и подернется пепельным дымом силуэт Юлии в окошке переборки, и… ну а там посмотрим».

Так я малодушничал, пока машина, раскачиваясь, останавливалась, фыркала и отплевывалась выхлопной трубой, роняя бензиновые капли в мутные лужи. Я не хотел уходить из этого мира, который так коварно впустил меня, но впустив – не собирался удерживать. Ведь я уже был очарован и пьян этой майской ночью, темнотой подъезда, гулким звуком наших шагов, легкими прикосновениями плеча Юлии, шедшей чуть поодаль, но все же рядом…

Нас встретил некий юркий, с ежиком черных волос и подлыми, скользящими глазами, в которых стояла ядовитая влага. Помню, как заскакали, запрыгали по подъездному колодцу злые, матерные слова:

– … ать…. ать! Задушу, если сейчас не спасете! Ах… сука!

В той квартире было скверно. Горела лампа, с которой (я невольно передернулся) был грубо сорван абажур, и плясали черные дьяволы теней на стенах. Прогоркло и резко пахло уборной, кислым борщом и, почему-то, горелым чадом резины. Юркий метнулся мимо, вновь возник, и заскрежетали его зубы, выплевывая привычное:

– Твари!!

В воздух взметнулся кулак с обкусанными плоскими ногтями, и тогда, словно в пелене, я положил руку на плечо моего херувима, отстранил и сильно толкнул юркого в грудь. Тени затряслись, вытянулись, и задрожали. Я толкнул еще раз, и сильнее, потом сгреб его тщедушное тело и пообещал:

– Убью сукиного сына. На куски, курва.

Кажется, добавил что-то еще, и юркий, прянув во тьму подъезда, растаял в ней, и я тут же забыл о нем. На полу лежал больной, а на коленях рядом с ним стояла Юлия. Больной был плох, и даже очень плох, и самое плохое было в том, что мы, возможно, уже опоздали. Он вяло сучил ногами, хрипло и очень неровно дышал, оплевывая тощую впалую грудь белой пенистой слюной, а его губы уже наливались густым синим, как спелые сливы. Черной змеей тянулась по его запястью вялая кровь, точившаяся из раны локтевого сгиба, украшенного лиловыми кровоподтеками и бурыми язвами… ах, хотел бы я сказать, что не видел этого никогда, но – видел, видел. В той пустой жизни, которую я проживал ранее, было и такое. И звали меня тогда, мутно и радостно, приветствуя мой приход в очередную квартиру – «вмазчик». Наверное, поэтому я и забыл про все свои страхи – слишком уж знакомая была картина. И юркий этот подлый, что был изгнан – не первый в моей жизни. С такими людьми я умел общаться, даже лучше – чем с ангелами вроде Юлии. Так-то…

Дальше как-то все закрутилось – распахнул свою, пахнущую спиртом и парами хлора, оранжевую пасть терапевтический ящик, затрещала разрываемая обертка на шприце, прочь улетел «носик» ампулы с налоксоном, коричневой змеей обвился вокруг тощей руки резиновый жгут. И наступила катастрофа.