В конце пятидесятых годов семья в классическом ее понимании исчезла, бабушки и дедушки присоединились к большинству когда-то живших, унеся с собой христианские понятия о милосердии, о добре и зле, и появился новый, секуляризированный зэк — не понимающий, что такое семья, этакий дебильно-кретинный продукт индустриального ландшафта, мозги которого из головы — вместилища ума, переместились в желудочно-половую и кишечно-трактовую сферы. Этот новый зэк родом из «особой исторической общности» (людей ли?!) и до осужденных, описанных Ф. М. Достоевским, А. П. Чеховым, А. И. Солженицыным, Е. Гинзбург, А. Варди, Е. Олицкой, И. Бергером, Г. Гильдебрандтом, Ж. Росси, В. Шаламовым и другими, ему далеко. Он лишен дальнейшего развития, он нечто таксидермированное — чучело человека — чучелизированный человек, сокращенно — чучек. Поэтому его трудно вписать в христианские понятия и гаазовское милосердие-сострадание. Чучеки не способны адаптироваться к нормальным условиям человеческого общежития и желают жить только среди себе подобных. У них возврат-рецидив составляет более 80 процентов. Реадаптировать чучека к человеческому подобию задача неимоверно трудная в условиях, когда административная часть тюрем и зон заполняется тоже, в общем, «зэками», и бывшими афганцами, которые густым потоком вливаются в лагерную систему.

Бывшие зэки, сидевшие в тридцатых, сороковых и пятидесятых годах и попадающие в нынешние условия, приходят в ужас. Е. Долигеев, родившийся в 1915 году в Харбине, отсидевший ГУЛАГ в период 1935–1953 годов, снова осужденный в 1985-м, сказал: «Я счастлив, что мне оставалось не много жить — это не люди и не звери, одним словом — мразь, которую можно покинуть только со смертью».

В зарубежных странах и дореволюционной России тюрьма, ссылка, поселение были частью жизни, а сейчас сидевшие свою жизнь делят на «до зоны» и после нее. Всем выходящим на волю, независимо от того, сколько человек просидел, нужна реадаптация. Ибо животное и в клетке остается животным, паук — пауком, а человека после зоны человеком называть уже нельзя. Советский уголовник не относится к категории людей, хотя внешне на них похож. Он ближе к трупам и мумиям, но в отличие от них находится в движении, то есть «живет». Живет так, как живут черви и амебы, поглощая и выбрасывая. Это чучелизированный человек, то бишь выпотрошенный от всего — души, тела, эмоций. Чучек — отражение того общества, которое построили по научным законам материализма марксисты-ленинцы, сталинцы, хрущевцы, брежневцы. Блатные-паханы — точная копия коммунистических вождей, подхват — кодла их ближайшего окружения, понтующиеся (на понтах, на цырлах) — блатные секретари компартий республик, обкомов, крайкомов, горкомов, райкомов: их замы и приспешники из многочисленного управленческого (бюрократического) аппарата. Мужики — тесное единство (нерушимый блок коммунистов и беспартийных) рабочих с трудящимся крестьянством, пахари, вкалывающие, несущие на своих спинах и мозолях слой паханов и других прихлебателей. Черти, педерасты — опущенные на самое дно за грехи, подскользнувшиеся, не включившиеся вовремя в игру паханов и блатных, забывшие кредо жизни — «не суйся, куда не надо». Между ними болтаются масти-прослойки: на воле — инженеры, учителя, ученые, прокуроры, в зоне их называют придурками. Придурок по фене — жаргону, человек (зэк), имеющий образование. К такому уже в карантине подходит зэк, берет за лацканы пиджака (лепня) и говорит: «Ах, придурок, мне бы твое образование, я бы никогда здесь не был. Ты же влетел сюда потому, что хоть и с образованием, но дурак, с придурью». Придурки ради жизни обслуживают блатных и паханов, то есть тех, кто им покровительствует, они также на поводу и у администрации и ментов, всячески стремятся им понравиться. Многим это удается, так как менты сами не в состоянии из-за отсутствия «масла в голове» управлять производственным процессом. Некоторые придурки выжили и в своем, выгодном для них ракурсе-взгляде описали лагерную систему социализма. В зонах они «мылились» библиотекарями — ученый Л. Н. Гумилев на себе проверил разработанную им теорию пассионарности, лишившись зубов в схватке с перегретым этносом. Санитар Варлаам Шаламов так полюбил колымские морозы, что своего кота, кем-то убитого, долго сохранял в холодильнике. Работники зоновских детских садиков и поликлиник — Евгения Гинзбург и Екатерина Олицкая вводили эсерокоммунистическое начало в систему воспитания. Ученые и бригадиры шарашек Александр Солженицын, Лев Копелев так отрицали все иностранное, что не пожелали сразу вернуться в родное, дымом пахнущее отечество.

Зэковский мир — слепок с советского в чучелизированном отражении. Некоторые псевдознатоки уголовщины типа ученого-этнографа, расписавшегося под псевдонимом питерца Льва Самойлова, связывают обряд «прописки» в камере с обычаями первобытных племен — папуасов, жителей Амазонки и Огненной Земли. Ха, ха, ха!!! Наша прописка — точная копия «вольной» прописки — московской или благовещенской. Менты бросают в камеру кадра. Надо узнать, кто он и указать ему стойло. Расспрашиваем его, проверяем по своим каналам, тюремным телефонам, ксивам, делаем запросы на волю. Для нас не безразлично, кто он. Может, подсадная утка, может, пидор. В отличие от воли в прописке мы не можем отказать, ведь камера, как и советская граница, на надежном запоре. Но указать можем. Пидору положено сидеть у параши и входной двери под камерной балдохой (лампочкой), черту — с лидерами, мужикам — под паханом и блатными. На воле менты ставят на бланках прибытия и убытия печать, берут заявления от родственников и домовладельцев. Дошли до того, что освободившемуся необходимо взять разрешение на жительство в своей, им заработанной горбом квартире у родителей, жены, взрослых детей!!! В твою отсидку (командировку), жена, ставшая вдруг вольной, с жилплощадью, обзавелась хахалем, а дети женились или замуж повыходили. Что делать? Без их согласия тебя никто не пропишет. Такие правила люди придумать не могли — это козни дьявола. Мы тоже ставим печать — выкалываем татуировки — шифры, только нам известные, выжигаем немецкие знаки — кресты, ордена, «ломаем целки», помоим, но: прописываем.

Наш мир страшен — он не имеет под собой опоры, в нем негде прислониться, пригорюниться, даже пожаловаться. Спим мы закрывшись одеялом с головой, съежившись, поджавшись в утробной позе, стремясь забыться и уйти в грезы. Зэк не знает, что с ним будет через час, день, неделю. Заснешь, а тебя примочат, обоссут, опомоят; выйдешь на работу — подскользнешься под конвейер. Сейчас твой кореш — друг закадычный, через мгновенье — враг кровный. Мы, чучеки, обидчивые донельзя, мстительные до крови, мы, как инвалиды, вышвырнутые отовсюду, отрезанные, обломанные. Выйдя на так называемую волю, мы нуждаемся в длительной реадаптации ко всему, повторяю, ко всему, мы — чучеки, нас надо наполнять человеческим. Реадаптация к женщине — многие из нас знают ее только по сеансам и пидорному подобию; к родителям, которых мы забыли с тех пор, как не живем интересами семьи; к пище — которой не выдерживают наши баландные желудки, начинаются схватки, запоры, поносы, к тому же у нас нет зубов и мы не жуем, а глотаем проваренное в котлах; к деньгам — мы не знаем, что это такое, как их расходовать; по улицам мы ходим озираясь, как бы кто-нибудь не примочил, как бы камень не упал на голову. Мы наше «чучекское» до конца дней носим с собой и с ним уходим в мир иной.

Этот же мир мы не хотим описывать, редко кто из нас, уголовников, берется за перо. Если и возьмется, то при содействии жен, обстоятельств, славы, в желании досадить ментам. Так барабинский баклан Толя Марченко стал описывать нашу жизнь в трудах: «Мои показания», «От Тарусы до Чуны», «Живи как все» с помощью им прочитанного В. И. Ленина и жены. Жена была его главной опорой. А зэк, имеющий опору, уже не зэк. Чуть ли не на каждой странице ловила опору в любви к Игорю, видно боясь, что он ее покинет, поэтесса Ирина Ратушинская, описывая свое пребывание в зоне. Она так ничего и не поняла в зэковском мире, назвав книгу «Серый — цвет надежды». Серый никогда не был цветом надежды, он — отражение нор, подвалов, заначек, он — цвет безутешного горя и увядания.