— Я не виню тебя за твое желание сделать некий жест, Дуайт.

— Жест? Брук-сити кое-что забрал у меня, я желаю это вернуть назад.

— Тебе не вернуть назад пять лет.

— Они забрали у меня свободу и мой способ зарабатывать на жизнь, и еще тысячу восемьсот двадцать шесть ночей моей жизни.

— Мщение — не самое…

— Мщение? Кому, лейтенант? Разве не я убил Милред? Она была неряшливой свиньей с дурным характером, но разве убивают людей за то, что у них плохие манеры? Это антисоциально.

— Думаю, я не смогу воспрепятствовать тебе появиться в городе.

— С помощью закона — нет. А ты ведь так уважаешь закон.

— Я тебе вот что скажу — если ума хватит, лучше особо не высовываться. Во вчерашней «Пресс» была статейка. Редакционная статья в черной рамке. Под заголовком «Реабилитация в современном духе». Не слишком приятное чтение.

— Подать в суд?

— Слишком многие не желают твоего возвращения. Если поймут, что им тебя не выжить, они станут пытаться упрятать тебя обратно в Харперсберг.

— Примерно так я себе все это и представлял.

— Будет неразумно околачиваться тут слишком долго.

— Мне и хотелось, чтобы именно так все и было, Фенн. Другого мне и не надо. Кто, черт возьми, сможет тронуть меня? Моя милашка-сестра замужем за полицейским. Она только и знает что повторять, какой преданный делу ты офицер.

— Но я не в состоянии оказывать… тебе помощь.

— Так ты пытаешься доказать мне, что в Брук-сити есть гнусные люди, способные вывернуть наизнанку закон, чтобы заставить его служить своим целям? Интересно, если они на это способны, то о какой к черту твоей преданности можно говорить, лейтенант? Преданности бесплатным яблокам и бесплатному кофе?

— Есть практические соображения, о которых ты не можешь…

Он вдруг заговорил в манере, принятой на холмах — гнусавя и проглатывая слова:

— Законник не в состоянии защитить собственного родственника? Все пальчиками грозят, мол, не слишком-то опекай этого. Что они там еще болтают? У бедняжки лейтенанта Хиллиера завелся в родне убивец, но этот Фенн — он такой сообразительный, нашел закорючку в законе и в соседнем округе мы его и зацапали, этого убивца сволочного, мордой в грязь его и приложили. — Он хохотнул и продолжал уже нормальным голосом: — Ты подвесил себя на гвоздик как раз между Мег и своим служебным долгом.

— Не потому, что мне этого хотелось.

— Здорово все же, что Мег не за молочника какого-нибудь замуж вышла. В доме, конечно, побогаче было бы, но мне бы какая была бы от этого польза.

— Должно быть, это совсем незатейливо — жить, думая, как лучше использовать того или иного в своих целях, Дуайт. Всю свою жизнь ты использовал Мег. Каждого, кто оказывался подле тебя, ты использовал.

— Знаешь, Фенн, это моя большая беда, и я признателен тебе за то, что ты снял пелену с моих глаз. Теперь мне понятно, что я должен сосредоточиться на том, что мне следует отдавать, вместо того, чтобы думать, что я могу получить. Истинное счастье лежит на этом пути. Забота о людях, бескорыстие, набожность, смирение. Поистине, сэр, земля покоряется смиренным.

Я взглянул на него и встретил ту же сатанинскую усмешку.

— Ты все такой же.

— Откуда тебе знать? Может, душа моя жаждет, чтобы я был точно таким же, как ты. Богом клянусь, должно быть, восхитительно быть Фен-ном Хиллиером, защитником справедливости! А что? Если человек знает, что поступает по справедливости, для него не имеет значения, что какой-то паршивый член совета, мэр или кто под ним, шлепнет его по физиономии или даже плюнет в нее, он все одно двинет дальше, улыбаясь. Ему не до того, что у него в жизни не было нового автомобиля да и не будет никогда, что ему по карману покупать шнурки для ботинок лишь по нечетным годам. Его не заботит, что он навеки застрял в крошечном паршивом городке — все потому, что ему доверено носить револьвер и значок и защищать права человечества. Но вот теперь, мой хороший, ты увяз со мной, так что напрягись, да так, чтоб пот прошиб, потому что с этой минуты тебе никогда не узнать, что я собираюсь выкинуть и как это скажется на Мег, на тебе или на детях.

Я как раз вписывался в поворот, к тому же мы шли под уклон, но в ярости я жал на газ, и скорость подскочила до семидесяти миль. Я мог бы избавить массу людей от массы страданий, если бы в этот миг резко крутанул руль вправо.

Но какое состояние способен оставить рядовой полисмен своей жене и детям?

Миль через пятнадцать я нарушил молчание:

— Действительно приходилось туго?

— Где-то посередине. Не в первые годы. Не в конце. Полегче вначале было из-за того, что все еще существовал этот комитет, созданный начальником тюрьмы. Но они выжидали, потому что у них было указание. Об этом следовало бы знать каждому полицейскому, лейтенант. Кто надо шепнет — и один будет отбывать срок словно в отеле, без женщин, правда. Или они тебе такую житуху устроят, что ты окажешься в черном списке и будешь маяться от звонка до звонка. Хадсон лапшу на уши вешал, болтая, что я мог на свободу выйти уже полтора года назад. На мой счет у них было указание, они только тянули с его выполнением, пока комитет этот вообще не прихлопнули. Под конец же полегче сделалось, наверное, из-за того, что им самим это все осточертело. Коли ты человека убедил, что даже если он тебя огнем жечь станет, а ты все равно будешь ему в лицо усмехаться, пока не свалишься замертво, коли действительно убедил его в этом, решимости у него поубавится. Но вот годы посередине были скверными. Это не тот случай, когда стараются не оставлять на тебе отметин. Тебя наручниками могут приковать к решетке и обрабатывать сломанной бейсбольной битой. Когда в ходе матчей биты ломаются, у них отпиливают ручки, чтобы сохранить для Бу Хадсона. А уж он в такой восторг приходит от этого занятия, что думаешь — вот-вот дух испустит. Меня держали либо в одиночке, либо же заставляли делать самую тяжелую, самую грязную, самую опасную работу. У меня была худшая камера в старом блоке, безо всякого обогрева зимой, летом она превращалась в пекло. Меня избивали, изощрялись как могли, касторкой выворачивали кишки наизнанку. А когда я совсем начинал сандалии откидывать, меня клали в больницу, но ни разу я их об этом не просил. Да, лейтенант Хиллиер, справедливо будет сказать, что время это было вправду скверное. Может, они такое поначалу и не планировали, хотя и было указание, но когда человек не скулит, не ссучивается, не размазывает слезы, не меняет выражения лица, даже не вытирает кровь со своих губ и раз за разом поднимается, пока способен держаться на ногах, — все это их вроде как заводит.

— Думаешь, ты выбрал самый разумный метод?

— Я добился именно того, к чему стремился.

— Получил самоудовлетворение.

— Какого черта! Конечно, нет. У меня на все свой резон, Фенн. Ты этого никогда не понимал. За это время я обзавелся полезными друзьями. Да и еще кое-чего добился.

— Ты что имеешь в виду?

— Я кое-что такое затеял, с чем ни Уэйли, ни Хадсон, ни все эти паскудники из охраны с их нищенскими заработками не смогут совладать. Они потеряли контроль. Им еще невдомек, насколько скверная эта ситуация. Но до них дойдет, лейтенант. Дойдет. Они там остались лицом к лицу со львами, и эти львы осознали, что дальше не боятся ни того, что их изметелят, ни электрического стула, ни свистков охраны. Это все, должен признать, и дает мне самоудовлетворение.

— Тюремная система в этом штате… не совсем соответствует общенациональным стандартам.

— Еще как не соответствует!

— Просто не хватает денег, чтобы нанять по-настоящему квалифицированных…

— Но Харперсберг построили как тюрьму строгого режима на восемьсот заключенных, а туда набивают две тысячи семьсот, лейтенант, и еще до того, как мне туда попасть, там были отменены любые инспекционные посещения, потому что там такое происходит, что любого налогоплательщика стошнило бы; увидел бы он это, с визгом бы вылетел на улицу.

— Но разве официальные лица не имеют возможности взглянуть…