– Единственная странность, – отметил доктор Гиффен, – это правая рука. – Он указал на обрубок. – Вы видите, рука отрезана в этом месте, где плечевая кость соединяется с лучевой и локтевой. – Доктор явно смущался, растолковывая все это матери. – Как видите, здесь тело расклевали вороны. Но кость была отрезана каким-то орудием. Скорее всего, ее отпилили. Вороны, конечно, сообразительны, но не настолько. Шрамы от пилы – недавнего происхождения. Трудно определить, появились ли они до смерти или после. Придется вызывать эксперта или отправить тело в Город.

Все молчали. Тетя посмотрела на мать, и та наконец заговорила.

– Прошу вас, – сказала она. – Неужели нельзя оставить его в покое? Он умер. Он не хотел больше жить. Что сделано, то сделано.

Доктор заглянул в зеленые глаза, отвел взгляд и поспешно кивнул констеблю Мактаггарту.

– Конечно, – сказал он. – Эта история с рукой не так уж важна, поскольку мы установили причину смерти. Падение с высоты – вот что его убило.

Констебль Мактаггарт, сухопарый человек с орлиным носом, вот уже тридцать лет представлявший в Стровене закон и порядок, умел решать местные проблемы без лишней суеты.

– В таком случае, надо подписать свидетельство о смерти, – заключил он.

Джейми Спранг заговорил с матерью:

– Если хотите, мы вернемся и поищем его руку, – предложил он.

– Не нужно, – возразила она. – Больше ничего делать не надо. Вы все были очень любезны. – Она посмотрела в глаза доктору Гиффену, констеблю Мактаггарту, Джейми Спрангу и всем остальным мужчинам и повторила: – Очень любезны.

Только женщины провожали покойников на кладбище, хотя несли гробы мужчины – два темных гроба красного дерева, большой и маленький.

Когда печальная процессия двигалась через площадь, кто-то стоял со мной на руках у окна в спальне наверху. Женщины Стровена, всех возрастов и обличий, следовали за черным пологом катафалка, по четверо в ряд, медленным торжественным шагом, словно траурный строй. Они облачились в привычное обмундирование женщин горной страны: длинные черные пальто, плоские черные башмаки, низко повязали лбы черными платками. Среди них я видел матушку Финдли и соседок, приходивших к нам в сад: миссис Гленн, жену аптекаря, и миссис Дарвелл, жену бакалейщика, мисс Балфур, библиотекаршу, миссис Маккаллум, жену пекаря, Дженни Моррисон, портниху, и миссис Гибсон, владелицу кафе, а рядом с ними – шахтерских жен: миссис Блайт, миссис Митчелл, миссис Хаворт, миссис Томсон, миссис Харригэн, миссис Кеннеди, миссис Холмс, миссис Бромли, миссис Каммингс, миссис Хьюсон, миссис Браун и миссис Торнуэйн. Замыкали колонну две женщины, высокая и низенькая. Высокая несла длинный шест, на конце которого развевался вымпел из шелка. На нем имелась надпись, но прочесть ее было трудно: ветер все время играл складками ткани. Когда последние две женщины прошли под окном, сердце мое взыграло, потому что я узнал маму и тетю, а я любил их больше всего на свете. Но проходя под окном, они – и все остальные женщины – поворачивали головы и смотрели на меня. Лица их были мне чужды – посреди сияния дня как будто наступила полночь, ибо глаза их сверкали, словно у волков в свете фар.

Но то была не ночь, а середина дня, солнце изливало лучи на женщин, на весь Стровен, на окружавшую их петлю холмов. Оно сияло и сверкало, словно вознамерилось светить вечно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Первые дни жизни прокручиваются в моей памяти с запинкой, будто старый черно-белый фильм. Конечно, сам я ничего не помню. Об этой поре мне рассказали намного позже, всего один раз и в самых общих чертах. Но разум, видимо, не терпит пустоты, и мой заполнил пробелы. Теперь мне уже трудно отделить услышанное от собственного вымысла, поскольку и то, и другое сделалось как бы моим личным воспоминанием: и тот миг, когда мы с сестрой вышли из материнского лона; и бумажное прикосновение руки мэра к моему лбу; и жаркое солнце в саду, смех; голоса гостей, стук глиняных кружек для пива и скрипичная музыка; и тот страшный КРАК! – и изувеченное тело отца на кухонном столе; и процессия женщин Стровена, тянувшаяся к кладбищу.

К тому времени, когда я выяснил обстоятельства своего рождения, я был уже намного старше. Лишь тогда я узнал, что моя мать даровала мне жизнь дважды: один раз – естественным путем, как женщина, рождающая ребенка на свет, и второй раз – когда предпочла отдать не меня, а сестренку, в смертоносные объятия нашего отца, Томаса Полмрака.

Об этих событиях я услышал не из материнских уст. Всякий раз, когда я намекал, что хотел бы узнать о своем прошлом – хотя бы о происхождении пурпурного пятна у меня на груди, – достаточно было ее взгляда, чтобы расспросы прекратились. Уже к семи годам я знал, что лучше не спрашивать.

Да и никто из взрослых жителей Стровена не рассказывал мне о том дне в саду, хотя вряд ли кто-нибудь сумел тот день забыть. Но люди полагали, что о некоторых вещах лучше не заговаривать.

Дети Стровена подобной деликатностью не отличались. Они болтали о моем отце, будто о сказочном чудовище. Всем было известно, что у него не хватало одной руки. Впервые я услышал об этом от Джека Макдиармида, сына городского столяра, в разгар футбольного матча на школьной площадке.

– Эй, Поддурок! – окликнул он меня. Таково было мое прозвище – наряду с «Полмерком» и «Полботинком». – Твой папаша был людоедом! Он отгрыз себе руку и подавился! – И Джек гадко захохотал.

В другой раз одноклассница, Исабель Блайт, передала мне иной слух: она сказала, что мужчины Стровена отрезали отцу руку и запихали ему в глотку его собственные пальцы.

Тогда я понятия не имел, откуда взялись эти сплетни, однако мне они причиняли много страданий. На уроках истории, едва речь заходила о каннибалах, я ловил на себе взгляды всего класса. Отец, пожирающий собственную руку, являлся ко мне в первых ночных кошмарах и стал частью моих «воспоминаний», покуда я не узнал более точную версию.

С матерью я этими слухами не делился, иначе она, вероятно, рассказала бы мне правду об отце. И что в начале жизни у меня была сестра-близнец. Интересно, что бы изменилось, если бы я узнал об этом раньше? Вырос бы я тем же человеком, каким стал ныне, если бы прошлое открылось мне, когда я жаждал заглянуть в него?

Так же подействовал бы на меня этот рассказ? Может, да, а может, и нет. Мне кажется, хронология эмоциональной жизни далека от прямой линии.

Во всяком случае, пока я оставался в неведении относительно ранних событий моей жизни.

Мне уже исполнилось десять, я был мелковат для своего возраста, застенчив, но получал хорошие оценки в школе Стровена. Фамилия Полмрак стесняла меня – я бы предпочел зваться Мак– и так далее или попросту Смитом, Брауном, любым обычным для Стровена именем. Я бы хотел, чтобы мое прошлое ничем не отличалось от жизни других. Но мы с мамой оставались здесь чужаками. Об отце я знал только, что он, видимо, успел недурно обеспечить мать: мы жили в большом доме, и о деньгах она могла не беспокоиться.

И дом наш не вписывался в Стровен. Первоначально его построил для себя отставной капитан дальнего плавания. Стровен он выбрал нарочно – подальше от моря. Он жил один" в большом доме, отшельник-оригинал. По-прежнему носил капитанскую форму и с горожанами почти не общался.

Прожил он недолго. В первую же зиму, после декабрьского урагана, его нашли у парадной калитки мертвым. Он был одет в непромокаемую зюйдвестку, а в руках сжимал подзорную трубу. Кое-кто из горожан полагал, что капитан попросту забыл, где находится: вообразил, будто стоит на мостике и ведет свое судно сквозь последний шторм.

После смерти хозяина в доме сменялись арендаторы – по большей части, управляющие шахтой, – пока незадолго до моего рождения его не сняли мои родители. Я очень любил маму, хотя любить такую мать было непросто: она была молчалива и ей не нравилось обнимать меня или терпеть мои нежности. Всякая демонстрация чувств словно бы казалась ей постыдной слабостью. Правда, я так и не понял, в самом ли деле она так думала – и вообще что она думала по какому бы то ни было поводу. У меня сложилось впечатление, что предъявлять содержимое своих мыслей было ей так же противно, как содержимое кишечника.