Гурко сбросил бекешу и, приветливо улыбнувшись, поцеловал руки Звенигорихе.

– Спасибо, мать, за хорошего сына! Он со своими друзьями сегодня спас меня от смерти. Дай Боже ему счастья и лучшей доли!

Звенигориха расчувствовалась, поднесла к глазам кончик косынки.

– Спасибо, добрый человек, за ласковые слова. Садитесь все, прошу вас!

– А и правда, пора юж сидать до столу, – засуетился Спыхальский. – А то наши гости, думаю я, так проголодались в дороге, как борзые после охоты!

Тут как раз вернулся и дед Оноприй, который ставил лошадей в конюшню.

С тех пор как семья Звенигоры, спасаясь от турецко-татарских набегов, перебралась из родного Каменца на Левобережье, пожалуй, не было счастливее минут в их хате, чем в этот щедрый вечер. И хотя беспрерывные войны, вражеские набеги да житейские невзгоды и беды оставили не один болезненный рубец на сердце каждого из присутствующих, хотя в их мирной беседе не раз всплывали горькие воспоминания про утраты и тяжелые переживания, все же за столом преобладало веселое, радостное настроение, которому способствовало и то, что они чуть ли не впервые собрались все вместе, и то, что, прогремев над их головами, унеслись, как им казалось, в прошлое страшные войны и лихолетье, и то, наконец, что сидели они за обильным столом, заставленным дарами щедрой полтавской земли.

Разомлевший Оноприй, поблескивая покрасневшей лысиной, неустанно потчевал гостей: наполнял чарки сливянкой, грушовкой, калгановкой, малиновкой, остропахучим пьянящим медом.

Каждую чарку Спыхальский поднимал над головой, рассматривал на свет лампадки, затем напевал услышанную от старой Звенигорихи песенку, очень полюбившуюся ему:

Ой, чарочка манюсiнька,
Яка ж бо ти гарнюсiнька,
Hi сучечка, нi пенечка —
Вип'ю тебе до донечка!

Потом восклицал свое неизменное: «Hex жие сто лят!» – и выпивал, долго прищелкивая после этого языком.

Гурко поначалу отмалчивался. А когда дед Оноприй вынес из-за печи кобзу, сразу оживился, глаза его заблестели.

– Дай-ка мне, дедусь!

Взяв кобзу в руки, пробежал пальцами по струнам. Мелодичный перезвон печально поплыл по хате, и к нему добавился такой сочный задушевный голос, который всех заворожил. И полилась чудесная, нежная мелодия.

Та забiлiли снiги, забiлiли бiлi,
Ще й дiбровонька.
Та заболiло тiло казацькее бiле,
Ще й головонька.

Песню подхватил Арсен. Два сильных, красивых голоса, сливаясь в один чистый звонкий поток, задрожали, как ветви явора под ветром, заворковали весенними ручьями, отозвались в сердцах неповторимой красой ясного лунного зимнего вечера…

Песня захватывала, очаровывала, все слушали ее затаив дыхание.

Спыхальский замер, только из-под прищуренного века скатилась по щеке и повисла на кончике уса одинокая слеза. Несмотря на внешнюю грубоватость и болтливость, пан Mapтын был по-детски чувствителен и чуток ко всему прекрасному. Песня растрогала его, разбередила душу, напомнила про нелегкие последние годы жизни, про то, что и у него сейчас, как и у казака из песни, захворавшего в заснеженной степи, никого не осталось, кроме друзей, с которыми он делил хлеб и соль. И когда рассыпался серебристым перезвоном последний аккорд кобзы, он еле слышно прошептал:

– Боже, какие чары! Дьявольские чары! Ваша песня, Панове, то есть высшее проявление вашего духа, вашей поэтической натуры!

Семен Гурко с удивлением посмотрел на поляка.

– Ты правильно мыслишь, пан… Однако не все наши соседи, к сожалению, думают так, как ты. Твои земляки, например, паны Синявские, Сапеги, Яблоновские, Собеские, Потоцкие, лезут на Украину, видать, не для того, чтоб услаждать слух нашими звонкоголосыми песнями, а чтобы набить свое брюхо нашим хлебом, салом да медом, а карманы – деньгами!

– Только прошу пана не причислять и меня к этой компании! – воскликнул обиженно пан Мартын. – Я, мось-пане, дело другое!

Гурко усмехнулся.

– Похвально слышать это. Я с удовольствием жму твою честную руку, пан! – И нежинский казак крепко обнял Спыхальского за плечи. – Но ведь таких, как ты, маловато!.. А если вспомнить, что сделали с Украиной крымчаки да турки! Страшно представить! На Правобережье каждый второй погиб, каждый третий в неволе, каждый четвертый бежал на Левобережье. И только каждый пятый или, может, шестой, если не седьмой, остался еще там, скрываясь и бедствуя в лесных чащах.

– О, пан хорошо знаком с положением края! – в свою очередь удивился Спыхальский.

– Еще бы! Есть голова на плечах! – с достоинством ответил казак. – К тому ж сколько лет ходил с левобережными полками по Украине – то против Выговского с поляками, то против Ханенко с татарами, то против Дорошенко да Юрася Хмельницкого с турками… Дрались они, резались за Богданову булаву, грызлись, как бешеные собаки! Но ни у одного из них не было и нет Богданова ума и Богдановой силы. Вот и довели нашу отчизну до полного разора, проклятые!..

Гурко умолк и задумался. На его высоком, слегка покатом лбу между темно-русых бровей пролегла резкая складка, а на глаза упала печальная тень.

Арсен переглянулся с Романом. Так вот какого гостя послала им судьба сегодня! Да, это не простой казак, как они и подумали вначале, пока ехали с ним на хутор! Величественная внешность его сочеталась с глубоким и острым умом.

Арсену показалось, что его новый знакомый очень похож на Сирко: такая же могучая фигура с крепко посаженной на широких плечах большой характерной головой, такой же властный взгляд серо-стальных глаз; чувствовалось, он так же болел душой о судьбах отчизны и народа. Только черты лица у него мягче, добрее. Может, потому, что моложе лет на двадцать пять, а то и тридцать?

– А давно был на той стороне, батько? – спросил Арсен, имея в виду Правобережье. – Говоришь так, будто вчера оттуда…

– Я два лета провел под Чигирином в войсках гетмана Самойловича… Был и в самом Чигирине. Перед падением его наш полк вывели из пекла. Должно быть, это и спасло меня от смерти…

– О, так мы были где-то совсем рядом! – воскликнул Арсен. – Значит, хлебнули лиха из одного ковша!..

Долго, далеко за полночь, светился огонек в уютной хатке Звенигоры. Продолжалась живая беседа, воскрешалось минувшее, звучали песни. И стороннему наблюдателю могло бы показаться, что так жили они всегда, что не было за их плечами ни крови, ни смертей, ни горя, ни военного лихолетья… Они искренне предавались кратковременному счастью. Заброшенные сюда жизненными обстоятельствами из разных уголков земли, они чувствовали себя в этом обществе, под этим гостеприимным кровом как дома, и никому не хотелось думать и гадать, какие нежданные удары может преподнести им своенравная судьба завтра. И у каждого из них сегодня было свое ощущение счастья.

Старая мать умилялась детьми, дедушка Оноприй – внуками и вкусными наливками, Арсен утонул в синих Златкиных глазах, а она стыдливо льнула к нему, украдкой поглядывая на отца и брата – не видят ли?.. Стеха и Роман тоже никого и ничего не замечали, их головы, обе увенчанные пышными пшенично-русыми волосами, касались друг друга, как цветущие подсолнечники.

У Младена и Якуба сердца были полны радости за Ненко, который отныне принадлежал им не только телом, но и душой, а Ненко впервые в жизни ощутил любовь и ласку родных людей, и от этого, до сих пор не знакомого чувства у него щекотно дрожало сердце, а к горлу подкатил ком.

Спыхальский и Яцько, не переживая ни за кого и ни за что, с наслаждением лакомились роскошными, как им казалось, яствами и напитками и были рады-радехоньки и за себя, и за своих друзей.

Лишь об одном казаке Гурко ничего определенного нельзя было сказать: для всех он еще оставался загадкой. Однако, судя по тому, как раскраснелись от наливок его обветренные на морозе щеки, как он пел песни, можно было думать, что и гость чувствовал себя прекрасно.