Приготовив рис как следует, то есть ничуть его не переварив, она выложила его стопкой в деревянную плошку и отнесла в фуру.

До этого она уже поставила перед постелью матери небольшой кувшинчик с колодезной водой, два стакана, две тарелки и две вилки; поставив тут же плошку, сама она села на пол, поджав под себя ноги.

— Ну, вот теперь мы будем обедать.

Она говорила веселым, даже беззаботным тоном, но взгляд ее с тревогой скользил по лицу матери, которая сидела на матраце, закутавшись в шерстяной платок, изорванный и затасканный, хотя когда-то, видимо, стоивший немало денег.

— Ты проголодалась? — спросила мать.

— Еще как! Я так давно не ела…

— Ты бы хоть хлебом закусила.

— Я съела целых два ломтя и все-таки голодна. Смотри, как я буду есть; глядя на меня, тебе самой захочется.

Мать поднесла вилку с рисом к губам, но так и не смогла проглотить…

— Не могу, — сказала она в ответ на взгляд дочери. — Кусок не идет в горло.

— Заставь себя: второй глоток будет легче, а третий еще легче.

После второго глотка мать положила вилку на тарелку.

— Не могу: нехорошо… Лучше уж и не пробовать…

— О, мама!

— Не беспокойся, дорогая. Это пустяки. Я ведь не двигаюсь — надо ли удивляться, что у меня нет аппетита! И потом — я так устала от езды… Вот отдохну, и аппетит появится…

Она скинула с себя платок и, задыхаясь, легла опять на постель. Заметив у дочери слезы на глазах, она попыталась ее развеселить.

— Рис у тебя очень вкусный, ешь его… Ты работаешь, тебе нужно больше пищи… Поешь, дорогая!

— Да я и так ем… Видишь, мама, я ем…

Но на самом деле она глотала через силу, принуждая себя. Впрочем, слова матери все же утешили ее, и она стала есть как следует, так что скоро от риса ничего не осталось. Мать глядела на нее с нежной и грустной улыбкой.

— Вот видишь, дорогая, стоит только себя заставить… — сказала больная.

— Ах, мама! Ответила бы я тебе на это, да не решаюсь.

— Ничего, говори…

— Я бы ответила, что ведь только что я тебе советовала то же самое, что ты мне теперь говоришь.

— Я больна…

— Вот потому-то мне и хочется сходить за доктором… В Париже много хороших докторов.

— Хорошие-то пальцем не шевельнут, если им не заплатят денег.

— Мы заплатим.

— А чем?

— Деньгами. У тебя в платье должны быть семь франков и еще флорин, которого здесь не меняют… да у меня семнадцать су. Посмотри-ка у себя в платье.

Черное платье, такое же потрепанное, как и юбка Перрины, только менее пыльное, лежало на постели вместо одеяла. В кармане его действительно отыскались семь франков и австрийский флорин.

— Сколько тут будет всего? — спросила Перрина. — Я плохо знаю французские деньги.

— Я знаю их не лучше тебя.

Они принялись считать и, определив стоимость флорина в два франка, насчитали девять франков и восемьдесят пять сантимов.

— Ты видишь, у нас даже больше, чем нужно на доктора… — продолжала Перрина.

— Доктор меня словами не вылечит. Понадобятся лекарства, а на что мы их купим?

— Вот что я скажу тебе, мама. Над нашей фурой везде смеются. Хорошо ли будет, если мы приедем в ней в Марокур? Как на это посмотрят наши родные?

— Я сама опасаюсь, что это им не понравится.

— Так не лучше ли от нее отделаться, продать ее?

— За сколько же мы ее продадим?

— Да сколько дадут… Кроме того, у нас есть фотографический аппарат; он еще очень хорош. Наконец, есть матрац…

— Стало быть, ты хочешь продать все?

— А тебе жаль расстаться?

— Мы прожили в этой фуре больше года… В ней умер твой отец… Со всей этой нищенской обстановкой у меня связано столько воспоминаний…

Больная замолчала, задыхаясь… Крупные слезы побежали по ее щекам.

— О, мама! — вскричала Перрина. — Прости, что я тебя расстроила…

— Мне не за что тебя прощать… Ты говоришь вполне разумно, и я сама должна была бы об этом догадаться… Но ведь ты перечислила не все… Нам придется расстаться и…

Она запнулась.

— С Паликаром? — договорила Перрина. — Я только не решалась тебе об этом сказать… Ведь не можем же мы явиться с ним в Марокур?

— Конечно, не можем, хотя мы и не знаем еще, как нас там примут.

— Неужели нас там могут принять дурно? Неужели нас не защитит память моего отца? Неужели будут продолжать сердиться и на мертвого?

— Не знаю. Если я и отправляюсь туда, то только потому, что так приказал, умирая, твой отец. Мы все продадим, на вырученные деньги пригласим доктора, сошьем себе приличную одежду и по железной дороге поедем в Марокур. Только вот вопрос — хватит ли на все того, что мы выручим?

— Паликар очень хороший осел. Мне говорил мальчик-акробат, а он толк знает…

— Ну, обо всем этом мы поговорим завтра, а теперь я очень устала.

— Хорошо, мамочка. Ложись усни, а я пойду стирать; у нас накопилось много грязного белья.

В семье - i_005.png

Поцеловав мать, девочка вышла из фуры, согрела воды и принялась стирать в тазу две рубашки, три носовых платка и две пары чулок. Работала она на редкость проворно и ловко. Через два часа все было выстирано, выполоскано и развешано для просушки на веревке. После этого Перрина подошла к Паликару, перевела его на другое место, где трава была посвежее, и напоила его водой. На дворе совсем стемнело. Кругом воцарилась глубокая тишина. Девочка грустно обвила шею ослика руками и горько заплакала…

Глава III

Ночь больная провела очень плохо. Перрина несколько раз вставала и давала ей пить. Несмотря на свое желание поскорее сбегать за доктором, девочка должна была ждать, когда проснется Грен-де-Сель, чтобы узнать у него адрес какого-нибудь хорошего врача.

Грен-де-Сель действительно знал одного врача, довольно именитого, который объезжал пациентов в экипаже, а не ходил пешком, как другие. Жил он на улице Риблет, возле церкви, и звали его доктор Сандриэ. Перрина испугалась, не слишком ли дорого нужно платить этому знаменитому врачу.

— Да, довольно дорого, — ответил Грен-де-Сель, — не меньше сорока су за визит, и лучше вперед.

Это было еще ничего. Перрина отправилась за врачом, расспросив хорошенько дорогу. Когда она дошла до квартиры врача, тот еще спал. Пришлось дожидаться на улице. Но ног к подъезду подали старинный кабриолет, запряженный крепкой лошадью, и через несколько минут на крыльцо вышел сам доктор. Это был толстый, огромного роста мужчина, с красным лицом и длинной, рыжей бородой.

Перрина поспешно подошла к нему и изложила свою просьбу.

— Шан-Гильо? — переспросил он. — Кто же там болен?

— Моя мать… Мы фотографы…

Он встал на подножку. Перрина торопливо подала ему сорок су.

— Я беру за такой визит три франка.

Перрина прибавила еще двадцать су.

Доктор сунул деньги в карман жилета и сказал:

— Через четверть часа буду у вас.

Перрина бегом вернулась домой.

— Мама! Мама! — закричала она радостно. — Сейчас приедет настоящий доктор. Он тебя вылечит.

В семье - i_006.png

Она принялась приводить больную в порядок: вымыла ей лицо, причесала ее длинные, шелковистые волосы, потом прибрала вещи в фуре. Вскоре послышался стук колес, и у загородки остановился экипаж. Перрина догадалась, что приехал доктор, и побежала к нему навстречу.

— Мы живем в фуре, — сказала она. — Проходите, пожалуйста.

Доктор вошел в фуру. Как ни был он привычен ко всякой обстановке, практикуя среди парижских бедняков, но и у него на лицо набежала тень, когда он окинул глазами убранство повозки.

— Покажите язык, — обратился он к больной.

Люди, дающие доктору за визит от сорока до ста франков, не могут и представить себе той торопливости, с которой врачи осматривают больных, платящих им по сорок су.