Но папа был великолепен! Все четыре ноты на звуке «а» в слове «sprezzato» были отчетливо слышны, и все четыре ноты на «о» в слове «foco» тоже. Голос его был так выразителен, а в мимике и всей фигуре столько экспрессии, что даже человек, не знающий итальянского, легко догадался бы, о чем поет граф ди Луна. Огонь ревности и неразделенной любви пылает в нем страшным пламенем, и всей крови Манрико не хватит, чтобы потушить это пламя. Во какие страсти!

Ну что ж, можно констатировать, что папа в отличной форме. На первой сцене второго акта можно расслабиться, там графа вообще нет, в начале второй сцены нужно пережить арию «Il balen», и если там все будет в порядке, уже не напрягаться до самого конца. Хотя есть еще сцена графа ди Луны с Азученой, и если господин Фрай и там затеял увеличение темпа, то успокаиваться рано.

Да, кантиленным пением папа владеет, вопросов нет. Звук чистый, летящий, без малейшей вибрации. Едва он начал петь, жестокий и беспощадный граф превратился в нежного и страстного влюбленного, раздираемого любовью и ревностью. «Свет ее улыбки заставляет померкнуть сияние звезд… Ах, если бы ее лучистый взгляд мог погасить ярость, бушующую в моем сердце…» Я, конечно, знаю текст практически наизусть, и перевод знаю, потому что мои детство и юность прошли под аккомпанемент постоянных репетиций, но, повторяю, папа пел так, что и без перевода все было понятно. Я скосил глаза на сидящую рядом маму. По ее лицу текли слезы. Это была какая-то древняя история, еще из тех времен, когда оба были студентами, и за мамой ухаживал какой-то виолончелист, а папа с ума сходил и ревновал ужасно, но никак не мог придумать, как бы ему выяснить отношения и объясниться наконец. И вот он пришел к маме домой, сел к роялю и спел ей «Il balen». Пел он так проникновенно, что мама расплакалась. С тех она всегда плачет, когда папа поет эту арию, будь то спектакль или рядовая репетиция. Все эти годы при помощи «Il balen» он объясняется ей в любви. Вот тут для меня как раз нет ничего непонятного. Папа никогда не был «видным мужчиной», не особо красивый, с небогатой шевелюрой, и росточком пониже мамы, он, наверное, долго не мог поверить своему счастью, когда такая красавица, отбою не знавшая от кавалеров, остановила на нем свой выбор. Ведь мама не могла знать тогда, в свои двадцать лет, что он станет звездой мировой оперы, и что она объедет вместе с ним весь мир, и они будут почетными гостями на приемах в королевских дворцах, а у себя на родине будут жить в загородном особняке, и у каждого из них будет машина с водителем. Меня никогда не удивляло, что папа влюбился в маму. Но вот почему мама полюбила папу тридцать пять лет назад, остается до сих пор для меня загадкой.

Тут я впал в состояние «непонимания», перестав слушать оперу и погрузившись в размышления о своих родителях и о превратностях любви, и очнулся только на финальной фразе ди Луна: «E vivo ancor!» Опера закончилась. Ну надо же! А ведь был антракт, во время которого мы с мамой ходили по фойе, с кем-то разговаривали, потом нас, кажется, пригласил к себе директор, мы пили кофе с конфетами, там были еще какие-то люди. Я мило улыбался, уместно кивал, а сам продолжал наблюдать за мамой, любоваться ею и «не понимать». Заходить к папе до окончания спектакля категорически запрещалось: он боялся… Впрочем, я уже говорил, что певцы – люди особенные. Я имею в виду, конечно, не всех певцов, а только тех, кто владеет техникой резонансного пения и поет «живьем». Те, которые «горловики» от попсы и поют «под фанеру», те ничего, как правило, не боятся, и разговаривают, когда и сколько хотят, и едят все подряд, а некоторые даже могут позволить себе поспать перед выступлением. Ну чего бояться за голос, если голоса нет? У настоящих же певцов вся жизнь посвящена одному: обслуживанию голосового аппарата, и все, что несет в себе хотя бы малейшую угрозу причинения вреда этому аппарату, изгоняется из жизни безжалостно. Из папиной жизни, например, напрочь исчезли яблоки, виноград, песочное печенье, чай без сахара, пиво и вино. Никакой голосовой нагрузки в день выступления. И, разумеется, никакого дневного сна, потому что связки «спят» еще примерно три часа после того, как сам человек уже проснулся. Короче говоря, все их существование подчинено жестким ограничениям вперемешку с разного рода причудами, суевериями и прочими прибамбасами.

Судя по реакции зала, мнения о спектакле разделились. Поклонники хорошего вокала бурно аплодировали, помимо моего отца был очень приличный тенор-Манрико и вполне перспективная сопрано-Леонора, у которой нижний регистр, конечно, отсутствовал по молодости лет (мама говорила, что ей только-только исполнилось двадцать шесть, какие уж тут низы, голос еще не развился полностью), но в верхнем регистре она звучала очаровательно. Те же, кто в вокале не сильно разбирался, а интересовался именно постановкой, то есть режиссерским видением, остались недовольны и потихоньку покидали зал, не утруждая себя овациями. Мы с мамой тоже быстренько вышли из ложи и направились в сторону служебного прохода, чтобы ждать папу-триумфатора в его гримерке. Мир моих родителей – это мир традиций и раз и навсегда установленных порядков, менять которые никому не дозволялось. От первого звонка до выходов на поклон к папе не подходить, зато после окончания спектакля или концерта ждать его в гримуборной с горячим сладким чаем и бутылкой дорогого коньяка.

Все шло строго по регламенту. Мама включила чайник и заварила папин любимый чай, я открыл коньяк, и мы обменивались впечатлениями. Меня, дурака, угораздило отпустить пару язвительных замечаний в адрес тенора. Конечно же, я подставился. Ну и сам виноват, нечего молоть все подряд, что на уме, то и на языке. Мама тут же включила свою любимую пластинку с романсом «неудачный ребенок».

– Егорушка, я считаю, что ты должен уйти из своей дурацкой милиции, пока еще не поздно. Тебе всего тридцать два года, ты еще можешь начать все сначала, сочинять хорошую серьезную музыку. Ну какой из тебя милиционер? Зато ты так слышишь, ты так разбираешься в опере, у тебя такие способности! Ну почему ты себя губишь? Ради чего? Ради того, чтобы что-то нам с папой доказать?

Голос ее был наполнен трагической патетикой, как и всегда при исполнении этой любимой «старой песни о главном». Что ж, в чем-то мамуля, безусловно, права, милиционер я действительно никудышный, и выговоров у меня больше, чем вообще листов в моем личном деле. С работой у меня любовь без взаимности, я ее люблю, а она меня – нет. Но я все равно ее не брошу, пока она меня не выгонит окончательно и бесповоротно.

– Мама, я в милиции служу четырнадцать лет, по-моему, этого срока более чем достаточно, чтобы понять, что мне эта работа подходит и никакой другой мне не нужно. И потом, я не могу сочинять серьезную музыку, мне это не интересно.

– Но у тебя талант, Егор! Ты не имеешь права зарывать его в землю! Ты посмотри, какой образ жизни ты ведешь! Ты же разрушаешь себя, свою личность. Не хочешь быть композитором – ладно, ты можешь стать прекрасным музыкальным критиком, у тебя для этого есть все данные, ты хорошо чувствуешь исполнение и хорошо слышишь. Ты – человек музыки, прирожденный музыкант, ты вырос в семье музыкантов, ты получил музыкальное образование, ты писал прелестные сонаты и фуги, когда тебе было двенадцать лет. А романсы! Ты помнишь, какие романсы ты сочинял, когда был совсем ребенком? С каким удовольствием папа их исполнял, ты помнишь? И к чему все пришло? Ты носишь эту отвратительную серую форму, копаешься в человеческой грязи, возишься со всякими отбросами, пьяницами и хулиганами, сочиняешь какие-то идиотские попсовые песенки, которые слова доброго не стоят, тебе уже тридцать два года, а ты все еще не женат. И еще кошки эти дурацкие! Егор, ты должен одуматься, пока не стало слишком поздно.

Ого, мне «уже» тридцать два года. Три минуты назад тридцать два было «еще».

– Оставь, пожалуйста, в покое моих кошек, – беззлобно огрызнулся я. – Между прочим, попсовые песенки приносят мне хорошие деньги, на которые я могу жить, ни в чем себе не отказывая. И не надо меня женить, ладно? Я сам как-нибудь это устрою.