Александра МАТВЕЕВА

БАНКИРША

Часть 1

Девятый день

«Следующая станция…» — объявляет голос ниоткуда мою остановку, и я делаю два шага в сторону двери, скользя ладонью по никелированной палке под потолком вагона. На палке микробы и бактерии — возбудители всех известных болезней от чесотки до СПИДа. Эта мысль приносит мне облегчение. У меня есть шанс неизлечимо заболеть и покончить с существованием, лишенным смысла.

В грязном стекле отражается перечеркнутый надписью «Не прислоняться» смутный женский силуэт. Мой силуэт. Мне неприятно смотреть на него, и я отвожу глаза. Прислоняюсь спиной к запрещающей это надписи, обвожу взглядом вагон. Народу не то чтобы много, но почти все места на кожаных диванчиках заняты.

Лица пассажиров в свете ламп сероватые и нездоровые, глаза равнодушно смотрят перед собой или уткнулись в какое-нибудь чтиво. Все выглядят обособленными и отгороженными друг от друга.

Только две юные особы в коротких ярких нарядах и смелом макияже оживленно разговаривают, сблизив лица, да пожилая женщина что-то внушает черноволосой девочке лет пяти, стоящей коленками на диванчике.

В вагоне чисто. Мне, коренной москвичке, приятно сознавать, что наше метро по-прежнему лучшее в мире.

Эта мысль на мгновение зацепляется за сознание и вызывает удивление. Удивляет появление положительной эмоции, да и появление эмоции вообще.

Сколько же я не ездила в метро? Пожалуй, года три. Тогда оно выглядело ужасно: грязь, наперсточники, торговцы, цыгане — не многим лучше кошмарной нью-йоркской подземки.

Три года. Почти столько же я не выходила из дома одна.

Страшно подумать, что я на это решилась. На что я рассчитываю? Что он не узнает? Конечно, узнает.

Если не знает уже. Ведь меня оставили одну не более чем на полчаса.

А может быть, я хочу, чтобы он узнал? Надеюсь, что он начнет кричать и я заплачу от обиды?

Наконец заплачу.

Я всегда легко плачу, можно сказать, люблю это дело. Но сейчас слез нет. Я не плакала в тот день. И ни разу потом. А ведь должна бы плакать, заливаться.

Не могу. Ни одной слезинки. Только сердце щемит и что-то душит, сжимает горло, мешая дышать и говорить.

Лица напротив сливаются в одну грязно-белую полосу. Медленно накатывает и отступает головокружение.

Я поворачиваюсь лицом к дверям, сжимаю пальцы на поручне, крепко, до боли зажмуриваюсь.

Не могу вдохнуть. Не могу.

О Господи! Помоги мне!

— Выходите?

Грубый голос демонстрирует готовность к скандалу. Локоть мне в бок, угол сумки в колено.

Спасибо, мадам! Вы помогли мне вдохнуть.

— Выхожу.

Будь благословенно московское метро! Здесь не размечтаешься, не распереживаешься, живо определят на место, вовлекут в заданный ритм движения. Вперед, вперед, вперед! Вынесли из вагона, пронесли к эскалатору, вынесли на поверхность, оттолкнули с дороги и бросили.

Теперь делай что хочешь, ты уже не часть толпы, не принадлежность метро, ты одиночка и сам за себя отвечаешь.

Вдоль реки, через парк, все время в горку, к белой ограде, виднеющейся среди деревьев, — почти забытая дорога.

Засинели церковные купола — вот я и у цели.

Прекрасен храм, прекрасен старый парк, и лица людей прекрасны. Люди неспешно движутся среди деревьев.

Какое счастье родиться русской в России! На мгновение забываю обо всем, стою и смотрю вокруг.

Кажется, мне стало немного легче. Но слез по-прежнему нет, и камень на душе давит и холодит ее.

У крутого церковного крылечка — на паперти — достаю из сумки черную косынку, покрываю голову и медленно поднимаюсь к открытой для всех двери.

Я стою под куполами в окружении икон, и горящих свечей, и запаха ладана, смотрю в прекрасные скорбные всезнающие и все понимающие глаза Богородицы и не молюсь.

Я не умею молиться. Ни родители-коммунисты, ни пионерско-комсомольское прошлое не научили меня этому.

У меня всего две молитвы: «Господи, помоги!» — для самого трудного, страшного часа и «Благодарю, Господи!». — для самого светлого и радостного.

Сейчас они не подходят.

По соседству идет служба. Слышится голос отца Николая — низкий, рокочущий, величественный.

Женщина моих лет и моей комплекции, в темном платье и платке, обнимает меня, и мы целуемся.

У женщины чистое моложавое лицо, умный, полный сочувствия ясный взгляд.

Мы с матушкой Ларисой выходим из церкви, делаем несколько шагов в глубь парка и садимся на пустующую скамейку. Молчим.

Ларисины маленькие натруженные ладошки бесцельно разглаживают юбку на коленях. Не глядя на меня, Лариса негромко говорит:

— А ведь она была здесь.

— Кто? — выдыхаю я, заранее зная ответ.

Ларисе пора возвращаться к своим обязанностям.

Мы прощаемся, я бреду по парку к троллейбусной остановке.

После разговора с Ларисой мне стало еще тяжелее.

Снова и снова донимает саднящее чувство вины и безответный вопрос «почему?». Почему меня не было рядом? Не было рядом в трудные минуты для единственного человека на Земле, который имел все права на меня?

Не помню, как ехала в троллейбусе, как сошла на нужной остановке. Медленно, едва переставляя ноги, тащусь вдоль проспекта по тротуару, к заветной девятиэтажке.

Вдруг что-то ощутимо толкает меня в спину. Один раз и второй. Не сразу включаюсь в действительность и оттого еще сильнее пугаюсь.

В ужасе оборачиваюсь и вижу блестящий капот, лобовое стекло и за ним ухмыляющуюся от уха до уха широкую лоснящуюся рожу.

Из последних сил сопротивляюсь накатывающейся панике, делаю рывок влево, понимаю, что успеваю отскочить, и краем глаза замечаю движение руки на баранке.

Машина виляет вслед за мной, нагоняет и сильным толчком скидывает в огромную лужу жидкой грязи, оставшуюся после многодневных дождей. Я падаю на спину, мои ноги дергаются вверх. Дверца машины раскрывается, и оттуда раздается глумливый хохот.

— Чего растопырилась, тетка? Надеешься, кто трахнет?

Все темнеет перед глазами. Я с трудом, помогая себе руками в жидкой липкой грязи, сажусь прямо и вдруг чувствую слезы, непрерывным потоком текущие по лицу.

Маленький хлопотливый человек, из тех, кто в прежние времена обязательно был бы тимуровцем, помогает мне выбраться из лужи, не боясь испачкаться.

Да, впрочем, и всей одежки на нем только легкие шорты и тапочки.

— Это Борька Сморчок! — Голос мальчика звенит от ненависти.

Он идет рядом со мной, крепко держит за руку маленькой жесткой рукой. Это очень взрослый человек. Он не боится, что сверстники будут дразнить его, увидев за ручку с теткой, с платья которой потоком стекает грязь. А может быть, теперешние мальчишки не дразнятся?

А мальчик говорит и говорит о Борьке Сморчке.

— Он ларечников на Котляковском продовольственном рынке пасет. Рэкет. Такой крутой, что ты!

Всегда к дому по тротуару едет, ему так ближе. И всех толкает.

Какое счастье, что мальчик рядом! Его добрая рука держит меня. Если бы не он, я бы, наверное, упала на асфальт и каталась бы, воя, пока не умерла.

Я не вижу, куда иду, меня колотит безостановочная дрожь.

Как-то мы все-таки добрались до заветной двери, она открывается, и Танька втягивает меня в квартиру.

Туда же заскакивает провожатый.

Танька — вдова моего брата, двадцать три года назад упавшего по пьянке с башенного крана, куда ему, по-хорошему, и лезть было незачем.

От моего братца Славика остался Таньке сын и мой единственный племянник — беспутный и обаятельный, весь в отца — Пашка, который уже десять лет после армии бороздит необъятные просторы Родины в неизвестном направлении, изредка появляясь и одаривая мать лаской и "Кучкой денег, иногда немалой.

Танька всю жизнь проработала на вредном производстве, в сорок пять ушла на льготную пенсию и теперь подрабатывает на продуктовом рынке ларечницей у хозяина-азербайджанца.