Я все равно паду на той,
На той единственной Гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.

Даже Наум Коржавин – также человек нашего поколения – писал в стихотворении «Комиссары 20-го года»:

Комиссары двадцатого года,
Я вас помню с тридцатых годов.
Вы вели меня в будни глухие,
Вы искали мне выход в аду.

Мой отец был именно таким комиссаром 20-х годов, и у меня были все основания не только любить его, но и гордиться им. Отец был очень занятым человеком. Он был «красным профессором», преподавателем и заместителем заведующего на кафедре диалектического и исторического материализма в Военно-политической академии, читал лекции в Ленинградском университете (ВПА только в 1936 году переехала в Москву), работал в «Союзе воинствующих безбожников», руководил художественной самодеятельностью Академии. Он не так уж часто общался со мной и Жоресом, но редкие эти случаи я помню, вероятно, все до единого. Помню, как он читал нам детские стихи Маяковского, и я запоминал их сразу, читая потом на пионерских вечерах:

Жили-были Сима с Петей.
Сима с Петей были дети.
Пете – пять, а Симе – семь,
И двенадцать вместе всем.

Когда нам было уже лет десять, отец позвал нас к себе в кабинет и прочел (с выражением), как перед большой аудиторией, поэму Маяковского «Владимир Ильич Ленин», которую я также сразу запомнил почти всю и мог потом декламировать наизусть любой отрывок. Политика рано вторглась в жизнь, и с 1935 года я читал не только «Пионерскую правду», но и «Правду». Хорошо помню, какое сильное впечатление произвело на отца убийство Кирова. Мы ходили с ним на Дворцовую площадь, где сотни тысяч ленинградцев провожали гроб с телом Кирова в Москву. Я написал небольшое стихотворение «На смерть Кирова», и оно, к большой гордости отца, было опубликовано в ленинградской газете «Смена». Помню и нечастые прогулки с отцом в пригородных парках, катание на велосипедах. Почти каждую неделю отец бывал в букинистических магазинах. У него была очень большая библиотека – не менее четырех-пяти тысяч книг, и я любил просматривать их, читал отдельные страницы, статьи в энциклопедиях.

Когда я учился в четвертом классе (мы с Жоресом всегда учились в разных школах), меня однажды позвал директор и передал со мной записку отцу с просьбой прочесть лекцию для старшеклассников. Отец согласился. В большом школьном зале собралось человек четыреста, и часа полтора все они с большим вниманием слушали лекцию, время от времени взрываясь смехом или аплодисментами. Это была антирелигиозная лекция, но примеров больше всего было из Гражданской войны и истории церкви. Из младших классов я был единственным «почетным гостем», и после лекции директор школы нашел нужным отдельно меня поблагодарить.

Жорес II

В совхоз к Ивану Павловичу Гаврилову я ездил еще один раз, вместе с Роем. Гаврилов рассказывал без утайки, что приходилось переживать заключенным и во время тюремного заключения, и на Колыме. Он был в конце 20-х годов агрономом, работал в Наркомземе РСФСР, в политотделах МТС. Когда началась война, и на Колыме стало прибавляться и заключенных, и продовольствия не хватало, местное начальство решило расширить строительство парников и теплиц, а также разного рода подсобных хозяйств. Иван Павлович снова стал работать агрономом и отличился на этой работе.

После пяти лет заключения, в 1943 году он был освобожден и сразу же пошел на фронт. Бывший полковой комиссар два года воевал простым солдатом. Он надеялся, что лагерь ему больше не грозит. Однако в 1948 году почти всех освобожденных из заключения людей забрали снова и уже без суда, просто как «социально опасных», вновь отправили в концентрационные лагеря. Эта мера касалась людей, уже отсидевших свой срок по политическим обвинениям. Был вновь арестован и Иван Павлович Гаврилов. К шести годам, уже проведенным в тюрьмах и лагерях, судьба добавила ему еще шесть лет «особлага».

Только в 1954 году Гаврилов вышел на свободу, а в 1956 году его полностью реабилитировали. В процессе реабилитации он встретился и с тем замнаркома, который когда-то свидетельствовал о совершенном на него покушении. Теперь, в 1956 году он, заместитель министра того же ведомства, удостоверил, что никакого покушения не было. В 1957 году Иван Павлович получил квартиру в Москве. Он вышел на пенсию, но продолжал работать партийным пропагандистом на заводе «Красный пролетарий».

Желание написать воспоминания об отце не исчезло у меня и после нового ареста Гаврилова. Воспоминаний, собственно, было немного: когда я в последний раз видел отца, мне было двенадцать лет. И самым острым воспоминанием было последнее – арест отца у нас на квартире на Писцовой улице в Москве 23 августа 1938 года. Подробности этого ареста я описал в небольшом рассказе летом 1950 года. Рассказ был с вымышленными именами и без подписи. Написанный мелким почерком, он хранился в разных местах. В 1969 году я дополнил этот рассказ, назвав в нем реальные имена. Поводом к этому было событие, о котором я скажу дальше. Сейчас я вновь возвращаюсь к этой теме, и следующий ниже текст является переработанным и дополненным давним рассказом.

В 1950 году описывая сцену ареста, я думал, что, зафиксировав все на бумаге, я буду реже возвращаться к этому тяжелому воспоминанию, не боясь уже, что время выветрит из памяти детали, которые я не хотел забыть. Но вот прошло тридцать пять лет после той летней ночи, когда сон нашей семьи был нарушен сильным стуком в дверь, а я могу вспомнить все подробности. Проснувшись от стука, необычно громкого и настойчивого, я услышал как-то очень странно прозвучавший в передней голос отца: «Что же вы так поздно, товарищи?» Затем послышался звук захлопнувшейся двери, чужие голоса. Гости прошли в кабинет, и я снова уснул.

Когда я проснулся, было уже светло, но очень рано. За стеной слышались разговоры, звуки передвигаемой мебели. Вдруг в дверях детской появился отец. На нем была гимнастерка, но почему-то без пояса и без столь привычного ромба в петлицах. Рой тоже проснулся и испуганный сидел в кровати. Неожиданно отец подошел к нашим кроватям, обнял нас обоих вместе двумя руками, прижал к колючему небритому лицу и, не говоря ни слова, вдруг заплакал. Это было так страшно, что мы тоже заплакали, а мать, вошедшая в комнату, громко зарыдала. Недалеко от двери я увидел военного с петлицами НКВД. Все мгновенно стало понятно. Отец поцеловал каждого из нас и вышел. Через несколько секунд в передней снова хлопнула входная дверь.

Мы долго сидели, не зная, что делать. Мама плакала. Затем она достала из буфета бутылку вина, налила полный стакан и выпила. Потом опять долго сидела, молчала, не замечая ничего. Очнувшись минут через тридцать, она заговорила срывающимся голосом: «Ваш отец ни в чем не виновен… это ошибка… Это Чагин и Пручанский оклеветали его… и Васюков вместе с ними… Его должны отпустить, он скоро вернется… Мы сейчас сразу пойдем в ЦК…»

Я помню, что этим же утром мама с горящими от отчаяния глазами взяла нас за руки и почти побежала к автобусной остановке, чтобы ехать в центр города. Вскоре мы оказались у ворот Кремля, возле Спасской башни. Охрана нас, конечно, никуда не пустила, а из окошка охранной будки маме сказали, что по таким вопросам нужно обращаться в Верховный суд или в Прокуратуру. Затем мы оказались в вестибюле большого здания, где было множество людей, взволнованных не меньше нас. Когда подошла наша очередь, дежурный в окошечке попросил маму изложить жалобу в заявлении. Она что-то долго писала, а потом попросила подписать заявление и нас с Роем. С этого дня мы, наверное, раз десять были в этой приемной и в разных других. Мама писала в Прокуратуру, в НКВД, в Наркомат обороны, в Верховный Совет СССР. Всюду мы слышали один и тот же ответ: не беспокойтесь… в НКВД разберутся… невиновных не осуждают…