– Чему вас учили в академии, я знаю, – сухо сказал Лацкарт, – но здесь у нас свои академики. Старшую медсестру я знаю более тридцати лет. Она любого профессора за пояс заткнет, а вас тем более. Поэтому советую: найдите с ней общий язык, а не вступайте в контры. Уверяю, вам это пойдет на пользу.

Особой заботой грозной Кочубейши, как за глаза звал ее весь госпиталь, являлось моральное состояние вверенного ей коллектива медсестер, санитаров и санитарок. Всякие поползновения со стороны пациентов завести шашни с медперсоналом пресекались ею уже в зародыше раз и навсегда. А самым ретивым сердцеедам грозила порой досрочная выписка, а то и рапорт на имя командира части.

Особенно она не любила девиц со смазливой внешностью и в конце концов добилась того, что средний медперсонал хирургии получил очень точное прозвище «конеферма». Поэтому появление в отделении новенькой молоденькой санитарки Наташи Ливановой стало настоящей сенсацией для всего госпиталя. И пусть ее приняли временно, на период летних отпусков, но для всех осталось загадкой, почему Кочубейша изменила своим принципам. Поговаривали, что она лично просила о Ливановой начальника госпиталя, и он сделал ей одолжение, хотя не желал брать людей со стороны.

Наташе выдали белый балахон, украшенный черными пятнами ляписа, отдаленно напоминавшими буквы Х.О. Балахон заменял ей сорочку и целомудренно закрывал ноги по самые щиколотки. Верхняя одежда новой санитарки состояла из старого сатинового халата, когда-то коричневого, но теперь мерзкого бурого цвета. Его поясок давно оторвался, и вместо него Наташа приспособила две полоски бинта. Этот скромный «наряд» дополняла марлевая косынка и растоптанные, размера на четыре больше шлепанцы, которые она постоянно теряла на лестнице. Вдобавок ко всему в ее арсенале имелись глубокие черные калоши и резиновые перчатки. В них Наташа наводила порядок в местах общего пользования.

В первый же рабочий день Нина Ивановна провела с ней строгий инструктаж по технике безопасности, в котором важное место отводилось тактике поведения с молодыми лейтенантами и бравыми матросиками срочной службы. Трагически закатив глаза, старшая медсестра поведала о горькой участи соблазненных под сенью хирургического отделения и покинутых жертв быстротечной любви. Впрочем, даже эти наставления и нелепый наряд не уберегли Наташу от попыток самых прытких выздоравливающих закадрить новенькую санитарку. Но она быстро поняла, как отвадить навязчивых ухажеров, и зачастую ей хватало пары-другой словечек, которые мгновенно охлаждали пыл обитателей палат для младшего комсостава, в которых ей приходилось ежедневно наводить порядок.

Иногда, когда рабочий день Нины Ивановны подходил к концу и начиналось ночное дежурство Наташи, они выкраивали часок, чтобы почаевничать в маленьком закутке за ширмой в помещении для санобработки больных. Нине Ивановне спешить было некуда: кроме кота Тишки, дома ее никто не ждал. Замуж выйти не получилось, на любовников по складу характера она не разменивалась, жила одиноко, как старая волчица, никого не допуская в свою душу и в свое жилище. Но, устав от одиночества, она неожиданно для себя всем сердцем потянулась к Наташе, внучке Анастасии Семеновны Гончар – своей первой школьной учительницы.

Месяц назад Нину Ивановну вызвали в приемное отделение, и навстречу ей поднялась высокая пожилая женщина в соломенной шляпке и темном платье с белым кружевным воротничком, в которой Кочубей не сразу признала Анастасию Семеновну. Только глаза старой учительницы, хоть и за стеклами очков, остались прежними: большими, необыкновенно яркого голубого цвета. Женщины обнялись, и фельдшер приемного отделения с удивлением заметил, что по щекам всегда невозмутимой Кочубейши скатилась пара слезинок. Затем они вышли на улицу, а минут через двадцать Нина Ивановна вернулась с девушкой лет восемнадцати и, взяв у фельдшера взаймы халат, провела ее к начальнику госпиталя.

Так в отделении появилась новая санитарка. И Нина Ивановна опекала ее еще и по той причине, что бабушка воспитывала Наташу одна и ее небольшой учительской пенсии и внучкиной стипендии едва хватало, чтобы свести концы с концами. Дочь Анастасии Семеновны Ольга и зять Константин, родители Наташи, работали в одной из африканских стран врачами-инфекционистами. Двенадцать лет назад во время вооруженной стычки между местными племенами они погибли. Наташа училась в ту пору в первом классе, она хорошо помнила, что у мамы была необыкновенно длинная русая коса, с которой пришлось расстаться перед поездкой на жаркий континент. Эта коса хранилась у бабушки. Несколько раз девочка видела, как та доставала ее из марлевого мешочка, гладила мягкие золотистые завитки и тихо плакала.

На фотографиях папа и мама были молоды и красивы и, несомненно, очень любили друг друга: на всех снимках они всегда были рядом. Причем папина рука обязательно обнимала мамины плечи, а счастье так и струилось из их глаз.

Нина Ивановна помнила Наташину маму девочкой, школьницей – в то время они жили на одной улице. Она ездила с работы на электричке, и так получалось, что в то же время Оля Гончар возвращалась из школы. Они встречались на дороге, ведущей со станции в село, и вместе шли домой. Замкнутая и строгая на работе, юная тогда Нина Ивановна словно вспоминала о своем возрасте и принималась бегать по осеннему лесу наперегонки со своей маленькой подружкой. Они мастерили себе бусы и серьги из рябины, пели, иногда сплетничали о мальчиках из Олиного класса или о пациентах хирургического отделения военно-морского госпиталя.

Так получилось, что именно Оля, единственная в мире, узнала о безнадежной любви молоденькой медсестры к капитан-лейтенанту, тяжело раненному в схватке с нарушителями государственной границы. У капитана были жена и сын, и гордая медсестра не выдала себя ни словечком, ни взглядом. И только после его выписки выплакала всю свою боль десятилетней подружке.

– Ты понимаешь, – всхлипывала она, то и дело сморкаясь в платок, – уехал он на свои Курилы, а у меня даже его фотографии не осталось. И никогда я его больше не увижу...

Через два года фотография у Нины Ивановны появилась, но Оля про это уже не узнала. Нина Ивановна переехала во Владивосток, получила комнату в коммунальной квартире, а вскоре забрала к себе больную мать. Не узнала Оля и о том, что тогда медсестра Кочубей в первый и в последний раз в своей жизни совершила прогул и объяснять его причину категорически отказалась даже начальнику отделения. Но, судя по ее покрасневшим глазам и распухшему носу, в отделении догадались, что причина была серьезная, и прекратили расспросы. И действительно, весь предыдущий день Нина Ивановна прорыдала, впервые в жизни испытав подобные горе и отчаяние. Все эти годы в ее душе теплилась крошечная надежда на встречу с любимым, а теперь с ней пришлось распрощаться навсегда. И прощание это было нестерпимо горьким, а будущая жизнь казалась беспросветной и лишенной всякого смысла...

В газете тихоокеанских моряков она нашла не только фотографию любимого, но и очерк о том, как героические моряки-пограничники ценой своих жизней не дали уйти в нейтральные воды кораблю-шпиону. В очерке описывался бой и действия командира, того самого капитан-лейтенанта, ставшего уже капитаном третьего ранга, который так никогда и не узнал о тайной любви молоденькой медсестры. В этом бою он был тяжело ранен и умер по дороге в госпиталь.

Полностью весь очерк Нина Ивановна сумела прочитать лишь через три месяца, когда чуть поутихла боль. С тех пор истертая газета хранилась в шкатулке с самыми дорогими ее сердцу вещами: свадебной фотографией родителей, письмами отца с фронта и почетными грамотами, которые она неизменно получала к каждому празднику.

Мама Нины Ивановны умерла на следующий год после гибели любимого, и Нина осталась одна.

Наташа всем напоминала ей Олю – длинной русой косой, небольшим, чуть вздернутым носиком. Главное же – взгляд у них был одинаковый: смешливый, слегка лукавый, взгляд счастливого, всеми любимого ребенка. Как и у матери, глаза девушки могли менять цвет. В зависимости от настроения или погоды они были то нежно-голубыми, то темнели, становились фиолетовыми. Правда, Оля была невысокой, миниатюрной, а Наталья вымахала за метр семьдесят – ростом она пошла в отца. Отцовской же была и линия губ, полноватых, но резко и красиво очерченных.