– Закрой хлебало, старик. – Старший оглянулся на него, сверкнул оскалом железных зубов. – Вам, сволочам, ещё за отряд Щербакова отвечать придётся.

– Хватит, Кличеня, оставь старика, – окликнул полицейского напарник.

Полицейские вышибали хлипкие двери, срывали дерюжки и одеяла, которыми были занавешены входы в землянки, швыряли наружу попавшееся под ноги. Деревня наполнялась стоном и бабьим воем.

– Ой, погибель наша!

– Креста на вас нет, окаянных!

– Детей!.. Куда же вы детей наших!..

– Ироды!.. Ироды!..

Все эти дни из дальних деревень приходили слухи о том, что молодёжь угоняют в Германию, на работы. Месяц назад к ним приезжал немецкий офицер с переводчиком. Народ собрали возле пруда. Немец, через переводчика, начал рассказывать, как хорошо живётся в Германии русской молодёжи, что ост-арбайтеры получают там специальности и трудятся на фабриках, заводах рейха, а также на уборке урожая. Что всех обеспечивают одеждой и хорошо кормят. Затем всем желающим предложил добровольно записываться в группу, которая будет отправлена через неделю по железной дороге в благоустроенную и красивую местность на границу со Швейцарией, где прекрасный климат и где не падают бомбы. Местность та называется Шварцвальд. Добровольцев не оказалось. Теперь немцы решили действовать иначе.

Пётр Фёдорович метнулся к группе офицеров, стоявших возле машин, закричал. Того, кого он хотел бы среди них увидеть, не было. Но он всё же закричал:

– Герр Штрекенбах! Герр Штрекенбах!

Немцы оглянулись на него. Офицер вопросительно посмотрел на старшего полицейского:

– Wer ist das? [9]

– Ich bin староста. Староста, Herr Offzier [10], – путая немецкие и русские слова, торопливо и сбивчиво заговорил Пёрт Фёдорович.

– O, gut, gut, – кивнул немец. – Was wollen Sie? [11]

– Kann ich mit Gerr Offizer Schtrekenbach sprechen? [12]

Немцы потеряли к нему интерес, когда он повторно назвал имя Штрекенбаха, которого он когда-то угощал самогонкой и солёным грибами. Среди убитых прошлой зимой на большаке Штрекенбаха не оказалось. А может, зря он сейчас произнёс это имя? Начнут дознаваться, потянут за старую верёвочку…

Иванок бежал вдоль опушки, повторяя одну и ту же фразу:

– Шура, я спасу тебя. Шура, я спасу… Шура…

Сестре было четырнадцать с половиной лет. Добрая и рассудительная, как старушка, она всегда опекала его. Заступалась перед родителями, когда Иванок в очередной раз попадал на отцовский ремень. И отец, выслушав её, мог сказать: «Ладно, чертёнок, целуй руки сестре. Шурка, под твою ответственность!..» Рук он ей, конечно, не целовал. Но конфетами и другими сластями, которыми родители или городские гости одаривали их иногда, всегда делился. Всегда откладывал сестре из своего кулька. Молча совал в руки, говоря: «Ты же у нас самая маленькая». Однажды, случилось это в тридцать девятом, зимой, в феврале, они катались с горки на санях. Сани у них были хорошие. Длинные, просторные, с хорошо раскатанными дубовыми полозьями и лёгким липовым верхом. Связал их старик Худов, лучший в округе бондарь и санник. За санями к нему приезжали из других деревень и даже из города. Места на худовских санях хватало двоим, и Иванок с Сашей катались вместе. Самые отчаянные забирались на Клунину горку и неслись оттуда вниз, притормаживая и правя мимо полыньи. На дне пруда били родники. Летом холодные, так что лучше к ним не заплывать, зимой они курились парком, и лёд над ними долго не замерзал, иногда всю зиму. Только в самую стужу, в Васильевские или Святочные морозы, полыньи затягивало тонким ледком. Самые смелые неслись прямо на полыньи, лихо проскакивали мимо чёрных окон, в которых бугрилась, зыбала вода. Санки пролетали по тонкому, прозрачному льду, образовавшемуся после недавних морозов. И вот Иванок тоже решил попытать судьбу. Дёрнул сани из рук сестры и сказал, что поедет один. Затащил сани на Клунину горку. Но Шура бежала следом и, когда он поставил сани на накатанный взлобок горы и подобрал верёвку, почувствовал, как сестра обхватила его сзади за плечи и села рядом. «Ты с ума сошёл!» – сказала она, как сказала бы старшая сестра. «Слезь», – приказал он. «Нет. Если ты такой дурак, то я поеду вместе с тобой».

– Шура, Шурочка моя миленькая… – всхлипывал Иванок, проламываясь сквозь заснеженные кусты и перепрыгивая кочки. Время от времени он задерживал дыхание и прислушивался к звукам деревни. Там всё ещё стоял стон и плач.

Тогда, под Клуниной горкой, они провались в полынью. Сани застряли во льду, с каждым мгновением погружаясь всё глубже и глубже. Иванок хотел соскочить в сторону, но тонкий лёд под ним подломился, и он начал медленно оседать в чёрную воду, чувствуя, как она его поглощает, пропитывая одежду и наполняя валенки, которые сразу стали каменными. Он оцепенел от неожиданности и страха и оглянулся. Саша карабкалась по тонкому прозрачному льду, стараясь уползти подальше от дымящейся воды. Лёд прогибался, но всё же выдерживал её лёгкое тельце. «Иванок! Я сейчас!» – услышал он и почувствовал, что кто-то обхватил его руками за шею и держит, держит. И он перестал погружаться в воду. Но сил у сестры всё же не хватало, чтобы вытащить его. Потом прибежали люди, кто-то из взрослых, бросили жерди, багром подцепили Иванка и Шуру и вытащили их, обессиленных, перепуганных до смерти, на безопасное место. Валенки Иванка утянуло на дно, и их потом отец доставал багром. Сани тоже до вечера, пока не пришёл с работы отец, торчали в полынье…

– Шура… Где же ты… Сестричка моя…

Куда Иванок бежал, он и сам не знал. Когда он обогнул поле и, вконец обессиленный, выбрался к большаку, сквозь стук в висках и в горле услышал удаляющийся гул моторов. Вот и всё… Он даже попрощаться с сестрой не успел. Иванок упал на снег, прикусил, чтобы не закричать, рукав ватника, и долго катался в черничнике, выл, сжимая кулаки. Из этого состояния его вывел стук тележных ободов по мёрзлой земле. Он поднял голову. По дороге ехали две телеги. На первой – полицейские, свесив с полка ноги, весело переговариваясь, курили немецкие сигареты. Второй повозкой управлял пожилой дядька. Шинели, как у других, у него не было. Но на рукаве рыжего полушубка белела повязка с синими буквами. Телега доверху была нагружена узлами, мешками и ящиками. Сзади, увязанная верёвками, стояла приземистая дежка [13]. Её Иванок сразу узнал – по высоким ушам с поперечными широкими пропилами для того, чтобы удобнее за них браться. Это была их дежка. В ней мать солила на зиму капусту.

– Сволочи… Сволочи… Сволочи… – скрипел зубами Иванок.

Полицейские смеялись. Двое, сидевшие в хвосте повозки, возле дежки, напевали какую-то песню. Третий, ездовой, молчал.

– Что ты задумался? – окликнули, видимо, его, третьего, молчавшего. – Давай, Кличеня, махни с нами соточку и подключайся.

Кличеня… Кличеня… Кличеня…

Мародёрство полицейских было обычным делом. В Прудки они наведывались редко. Когда в деревне стояла немецкая часть, они здесь не появлялись. Но потом обложили данью и Прудки. Могли забрать что угодно: приглянувшуюся вещь, одежду, инструмент, зарезать прямо возле хлева недорослого поросёнка или котную ярку, выгрести из подпола сколько надо картофеля, вытащить кубел [14] с салом. И к этому уже привыкли, принимая их наезды как неизбежное зло и стараясь его упреждать тем, что припрятывали самое ценное подальше. Но сейчас Иванок, увидев на полицейской телеге свою дежку, в которую они в начале осени пошинковали всю свою капусту, выращенную на своей усадьбе вокруг уцелевшей печи, его разобрала такая ярость и ненависть, что он потерял сознание и очнулся лишь некоторое время спустя. Он лежал весь в поту от того, что почувствовал сильную жажду. Встал на колени и начал слизывать с черничника снег. Как он жалел, что не успел взять из дровника винтовку! Из носу капала кровь. Он приложил комок снега к переносице, и вскоре кровь унялась. Он не ушибся, нет. Такое с ним в последнее время случалось часто. Болела голова. Как будто он не спал несколько ночей подряд.