Я рушу все.

– Мне надо попасть в Тибет. – Я отстраняю руки. – Запас трав на исходе.

– Сейчас… никак, – отрезает Чан Ванли, с неудовольствием поднимая тяжесть набрякших век.

– Но у вас ухудшение, – предостерегаю озабоченно.

– А… в смысле… трав для меня?

– Конечно! И… для клиники заодно…

– Хорошо. На следующей неделе… мы поговорим. Как Хьюи? —

Он запахивается в халат, разминает длинную, тонкую сигарету.

– Как обычно… – Я равнодушно вскидываю брови. – Пьет.

– Но хоть какая-то польза от него есть?

– Это… нелегкий вопрос.

– С ним надо что-то делать. – Чан Ванли пусто смотрит поверх моей головы. В глазах его – эбеновый отсвет шкафов.

Видимо, он представляет облик Хьюи. – Мерзавец распускается год от года все больше и больше. Но он не болтлив, у него были заслуги… А Робинс? Он навещал вас?

– Ничего серьезного, – пускаю смешок. – Повышенная настороженность к своей персоне и некоторый интерес к экстравагантности наших методов лечения. Правда, есть неполадки с давлением… Но я исследую его всесторонне, не волнуйтесь.

Иглотерапия, отвары!…

– Да. – Веки одобрительно смыкаются. – Пусть он останется доволен. И вами в том числе. Это серьезный и нужный человек.

Но! – Чан Ванли откидывается в кресле, тень абажура скрывает его, и видны лишь темные провалы глазных впадин и угроза в них.

– Никаких посторонних бесед. Вы врач и только врач!

– Но именно так и обстоит дело, – пытаюсь сострить я.

– Я очень доволен вами, – звучит в ответ, и маятник спины снова выносит восковое лицо и кисть с сигаретой в конус света.

Дым торопливо бежит в нем мелкими тающими волнами. – Вы поставили на ноги моих парней после той последней переделки, в какую они угодили, а я думал, им уже не выкарабкаться… Верные прекрасные парни. А… вот что хотел спросить… У вас какие-то странности в отношении женщин. Или вы… однолюб? Не стоит, право… Пора бы… У меня есть пара милых танцовщиц. Одна – вьетнамка… Ею можно любоваться часами. Я пришлю ее…

– Уверяю вас, что…

– А не надо уверять. Это – подарок старшего брата, и не принять его… Затем. Мне нужен… вернее, нужны морально здоровые люди, неврастеников презираю. И еще. Хьюи – бывший христианин, ваш уборщик… ну тот, индус, – вишнуист…

– Я приму обряд посвящения в веру в любой назначенный мне день, – откликаюсь я.

– Далее. Вы читаете лекции в университете, и у вас что-то… какой-то конфликт?

Ход примитивный, но я изображаю замешательство, дабы старая гиена насладилась им, полагая, что устрашила меня показухой своего всеведения.

– О, чисто научные расхождения во мнениях с коллегами.

Многие, знаете ли, в отдельных случаях категорически не признают гомеопатию, а поклоняются исключительно скальпелю.

Хирургии.

– Мы можем переубедить их… У нас тоже есть скальпели.

– Это излишне, благодарю.

– Ну… смотрите сами.

Чан Ванли бережно гасит сигарету и берет золотой карандашик. Пухлые шторки век скрывают глаза, голова подается вбок, замирая на вытянутой шее, будто он прислушивается к неразличимому звуку, а лицо внезапно начинает приобретать выражение сладостного, почти безумного восторга.

Чан Ванли уходит во вселенную самого себя.

Аудиенция закончена.

Я, почтительно пятясь, отступаю к двери – идеально черной, ибо свет не достигает ее, распадаясь вздорно по стенам-шкафам.

На ум приходит фраза, почерпнутая, вероятно, из забытой книги:

«Черная дыра» – выход в иной космос, иной космос…

– Ваша… эта… история, – сообщается мне на прощание из вселенной Чан Ванли, – печальна, но она подала мне… Ладно, идите.

Карандашик плавной дугой следует к чистому листу бумаги.

Господин Чан Ванли – признанный лирический поэт.

Изысканный и странный. Печальная история – это Элви.

4.

Элви, любовь моя. Ты снова здесь, рядом, и будь благословенна человеческая память, возвращающая мне тот день, солнечный и холодный день января, когда дюны желто-зеленых волн под рябым от пятен облаков небом тянулись к берегу, и ветер стучал парусами сампанов, и кружии над гранеными столбами небоскребов фантики дельтапланов, и была ты, Элви. Вот же ты, и море в твоих глазах, и бриз задувает спутанные пряди волос на загорелое лицо, и ты поправляешь их тонкой рукой, и пузырятся рукава блузки, надетой на голое тело; вот же ты – стройная беспечная молодость.

Она путешествовала.

Простая, веселая девчонка из провинциальной Америки.

Заработала деньги и теперь тратила их, познавая мир.

Ничего больше. Гонконг был последним пунктом ее вольных странствий. И был я – случайный человек, и была любовь – нечаянная, мимолетная, должная окончиться ложью прощания, когда, сознавая бессмыслицу этой лжи, все же возводят усердно и хлопотно карточный ее домик крапленой колодой слов о недолгой разлуке, скорой встрече и уходят, взаимно забыв все, а уж ложь – конечно.

Но было не так. Потому что не было лжи. Впрочем, неверно.

Человек правдив, когда он один, общение рождает неправду. Вот откуда отшельники, избегающие всех, даже подобных себе. Надев и сняв маску, утрачиваешь лицо обретенное, и кончается вечное утро. Опять ждать.

В то время глубины еще не открылись во мне. Я был отдельно от мира, я просто фотографировал его в то время.

Пленка памяти. Черно-белые, цветные кадры.

Был ли я весел в то время? Не помню.

Жизнь моя, и доныне мне непонятная, виделась тогда темным, запутанным коридором, чья даль угадывалась не более чем на шаг.

Кабинет терапевта, маленькая аптека на торговой улочке, неприятное знакомство с «налоговым инспектором» господина Чан Ванли и – ощущение зыбкой временности всего происходящего со мной; ощущение в ту пору еще острое, это сейчас оно часть натуры, алгоритм мышления и даже привычка, что чем-то сродни любимому вечернему коктейлю.

У человека множество вкусовых ассоциаций.

Вкус мудрости. Нелепо.

Но все-таки я познал его, когда, живя заведомо преходящим, открыл, что приходяще все. Банальность в итоге непостижимая. К ней, как к горячему утюгу, прикасаются на мгновение. У некоторых боль ожога забывается быстро, иные же мучаются ею постоянно. Это – мудрые. Кажется, я стал мудр. Но не счастлив, ибо глупец, считающий себя вечным, счастлив в своей суете более.

Итак, тогда я был попросту молод. А первое испытание молодости – любовь. В ней – суть добра, но не ума. Любящие также верят, что они вечны. И потеря этой веры одним – крах для другого.

Однако и слепая любовь прозревает.

Был вечер. Первый вечер, когда никуда не хотелось ехать, идти и вообще ничего не хотелось. Комната. Двое.

Видимо, ей желалось семьи. Или определенности, по крайней мере. Как каждой женщине. Да, конечно. А я в этой внезапной унылости первого, почти семейного вечера лениво и праздно желал продолжения беспечного сна, потому что пробуждение означало предопределение будущего, а как предопределить то, чего нет?

Основа бытия текущего была проста: действовать по обстоятельствам. То бишь: спать, вкушать, заниматься чем нравится – значит, медициной, – и ждать… Клиника, вступление в братство ради той же клиники были всего лишь обстоятельствами, хотя они складывались в систему, в жизнь и несли в себе ее смысл. Но Элви… Что я мог сказать ей о многоликости обреченного не иметь лица?

Я просил ее не спешить… Я был уверен – неведомые мои начальники не станут чинить мне преград, но все-таки хотел ответа… потому что это был бы ответ на многое остро волнующее меня и теперь. В частности, как распорядятся мной дальше, на что рассчитывать, имею ли я право выбора и желаний? Просил не спешить… Я не стал бы просить этого, зная свою судьбу наперед, но кто ведает, каким будет его следующий шаг в темноте коридора? Хотя что эти оправдания перед собой, самые бесполезные из оправданий…

Память рождает прошлое, и вот вечер, когда надо было решать, вот напряженное зеркало ее глаз и в нем – мои глаза, незрячие.