Тусклое небо, тусклые панельные коробки, влажные коряги деревьев, переплетшие ветви словно в замершем соитии, протухший от выхлопов и соленого дворницкого песка снег. Выцветший в тихую убогость мир. Элитная среда московского прозябания, благодать сирости. А вот стальная дверь знакомого полуподвала, бывшей подсобки местного жилуправления. Что ныне за ней – неизвестно и неинтересно, но часть моей жизни за этой дверцей осталась.

Когда-то здесь был подпольный цех, где во времена совдеповского дефицита с двумя бодрыми лоботрясами мы клепали высококачественную бижутерию. Работа была творческой, отчасти даже художественной, с элементом добросовестного копиизма высокохудожественных западных образцов, но окончилась печально: условным сроком за незаконное предпринимательство. Я был на подхвате, а потому получил лишь годик, а затем судимость мне сняли, ибо социализм начал перерождаться в капитализм и данное преступление в прозревшем прогрессивном обществе стало почитаться за праведную норму бытия. Лоботрясы же ныне – уважаемые владельцы сети ювелирных магазинов угодили на пару лет за решетку. В их новое партнерство мне хода нет, я третий лишний. Впрочем, бедовали они в одной зоне, что способствовало сплочению их дальнейших коммерческих планов.

Накануне вынесения мне приговора умер отец, так что кто с корабля на бал, а кто с суда на похороны. Мама погоревала с годок, а после, будучи женщиной симпатичной и бойкой, познакомилась с заезжим американцем и отправилась ковать свое счастье в город Нью-Йорк. В ту пору кончались смутные восьмидесятые.

После отъезда родительницы в моем распоряжении осталась двухкомнатная квартира, некоторая сумма денег от реализованной криминальной бижутерии, правильная сексуальная ориентация и кучка знакомцев, близких к прежнему бизнесу, что были устремлены на добывание хлеба насущного в точности и сообразности с многочисленными статьями УК. Более того: меня тянули в набирающие силы бандитские группировки, в контрабанду и мошенничества, но я выбрал иной путь: поступил на заочное отделение юридического института по специальности «уголовное право» и устроился работать шестеркой в районный суд.

Покрутившись поблизости от уголовной среды, я уяснил, что она мне абсолютно чужда и инородна. А судимость моя была не более чем роковой нелепостью, превратностью судьбы, зловредным изыском фортуны. Мир жулья и разбойников я попросту презирал. В нем никогда не было созидательности и правды. Зато сколько угодно лжи, подлости и жадности. Всякого рода «понятия», подменявшие «кодекс чести», были смехотворны своей вычурностью и нелепицей по сравнению с тем, на чем они произрастали. Воровское «благородство» и участие к ближнему – то есть, к подельнику или сокамернику – всегда держались на выгоде, расчете и в любой момент могли быть вывернуты наизнанку.

В суде я отработал год на медяках зарплаты, а после подался по наущению одного из знакомых матери, бухгалтера крупной золотодобывающей артели, в Сибирь.

Вот там началась жизнь! Меня окружали потрясающие типажи! Все как один – стальные мужики с изломанными, удивительными судьбами. Многие – умницы и эрудиты. Упертых уголовников среди них не было, но прошедших зону – в изобилии. И жизнь среди них закалила и воспитала меня как самый высший жизненный университет. И пахали мы до седьмых потов, и случалось у нас стычек и приключений без счета, но дружба наша была крепка, а коллектив нерушим. И кто был суетен, вороват или характером жидок, вылетал из него в первую же неделю общей работы и сурового таежного общежития.

Деньги я заработал немалые, но в последующих финансовых кризисах они обратились в прах, а после рассыпалась артель, ибо добывали мы золото, а получали уже никчемные бумажки, а потому пришлось возвращаться в Москву.

Институт с грехом пополам я закончил, но после вольных хлебов идти на тягомотную копеечную службу не пожелал. И устроился, дабы присмотреться к окружающей меня жизни, грузчиком в большой продовольственный магазин, поближе к вкусной и здоровой пище. Познакомился с парой девушек, поставил на новые колеса мамины «Жигули», на которых халтурил по настроению, и начал приводить в порядок давно неосвеженную ремонтом квартиру. При замене слива кухонной раковины пришлым сантехником обнаружилась трещина в подводящем шланге. За шлангом поехали в магазин.

По пути у ограды детского садика сантехник приметил сиротливо стоящую тумбочку, видимо, вынесенную на тротуар за ненадобностью.

– Точь-в-точь как твоя под мойкой, – поглаживая чумазым пальцем дыбившуюся под носом ржавую похмельную щетину, сообщил он. – Но твоя – того, подмокла с полу от перелива, подгнила, покосилась. Давай эту на заднее сиденье… Влезет, точно. Заменим рухлядь на свежак!

Свежак оказался мебелью, вынесенной из здания с целью перевозки в иное учреждение, и представлял собою социалистическую собственность и несомненную материальную ценность.

Из окон детского садика нас заметили какие-то нянечки и даже, как следовало из протокола, криками пытались пресечь наши деяния, но пресек их патруль, встретивший нас на выходе из магазина.

Смех смехом, а статья об открытом хищении (грабеже) госимущества по предварительному сговору группой лиц означала для лиц большую драму. В очередной раз я едва не влился в ряды спецконтингента колонии общего режима, но выручило чудо: дело рассматривалось в суде, где я некогда разносил бумажки, судья меня помнила с положительной стороны, и все вновь обошлось условным сроком, так что со скамьи подсудимых я был опять лояльно выдворен в неверные объятия ее величества Свободы, изменившей мне сегодня уже всерьез и бесповоротно с прокурором Серосливовым…

Ну, а далее я открыл полиграфическую лавочку на паях с трудолюбивым кавказским человеком, случайно подвернувшимся мне на жизненном пути.

В последнее время, правда, он донимает меня своей неуемностью, планами по расширению бизнеса, призывами к закупкам новой аппаратуры, съему огромного помещения аж на самом Арбате и прочей деловой активностью. А я, откровенно обленившийся сибарит, чувствую себя гирей на его ногах. Он активен, как скаковой жеребец. Он хочет много денег. Он представитель того племени мусульманских тихих завоевателей, что постепенно и неотвратимо заполоняют не только Москву, но и всю Европу. Они не пьют, они умеют и любят работать, они смело и радостно рождают детей – свою смену (у Изика их уже четверо), они заботятся о детях! – они чтут и кормят родителей, и они в итоге возьмут верх. А вот мы – вымирающий вид, деграданты. Лентяи, жулики и краснобаи. Лишенные идеологии, забывшие свои корни, не творцы и не производители, а крохоборы от торговлишки нефтью и лесом, должные стать в ближайшем будущем прослойкой между мусульманами и китайцами. Интересно, кстати, чем руководствовалась моя мама, переезжая на Запад? Насчет большой любви к будущему супругу – это едва ли. Простецким желанием оказаться в благополучной стране с социальными гарантиями? А вот это – бесспорно. Но мне кажется, есть тут и еще один затаенный мотив, причем главный. Ее постоянно и планомерно, за ломаный грош использовала и обманывала страна: своими выспренними лживыми лозунгами, уравниловкой, тайной полицейщиной, бездушной властью, чиновной спесью, блатом и кумовством, сгоревшими банковскими вкладами, наконец. И что она не могла простить стране никогда: канувших в лагерях репрессированных родителей. А когда все поменялось и провозгласили свободу, она посчитала, что все вернется, ибо снесли надстройку, но на прежний фундамент те же кирпичи лягут, и цемент для них замесят по старому рецепту. Так, по крайней мере, выходило из ее разрозненных реплик. И пусть не идея двигала ею, а инстинкт, суть ее переезда была в отрешении именно от темного нутра нашей чванливой и жестокой Российской империи. А вот рафинированный империализм представился и убежищем, и благим горизонтом. И что забавно – со своим трудолюбием, ответственностью, скромными бытовыми пожеланиями и стремлением учиться новому она растворилась в Америке, как сахар в воде. Ее обожал муж, ее окружали новые друзья, она работала бухгалтером в крупной компании, и ей ежегодно повышали зарплату; она в считаные месяцы заговорила на английском причем, благодаря своему музыкальному слуху – почти без акцента; она вросла в чужую почву, как в родную, словно бы для нее и предназначенную. Но – главное и обидное для меня: она не только не хотела навестить Родину, но с искренним ужасом отторгала от себя даже саму идею такого визита. А вот мне – недоумку, возможно, наша страна дураков казалась землей обетованной. И на призывы мамы к воссоединению я реагировал вяло, хотя разок и навестил ее американские пенаты.