Впрочем, теперь, когда я написала об этом в моем дневнике, я уже не так глубоко страдаю из-за случившегося. Ничто, после того как оно описано на бумаге, не кажется столь же значительным или ужасным — а также, увы, столь же прекрасным или возвышенным, — как тогда, когда существовало лишь в мыслях и чувствах. Кажется, что все теряет свое значение прямо в тот самый момент, когда начинаешь описывать происходящее словами. Даже та поэтическая строка, которую я сочинила, перед тем как задать свой нелепый вопрос, кажется далеко не такой красивой сейчас, когда я записываю ее:

Где ночь на бархатных стопах идет бесшумно...

 Эта строка уже не та. Кажется, она лишилась какой-то первоначальной свежести. Однако, когда я стояла там, за спинами всех этих болтающих, жующих людей и видела темноту, неслышно крадущуюся по холмам и через сад, словно прекрасная женщина, облаченная в густые тени, с глазами-звездами, ко мне пришла вспышка, и я забыла обо всем, кроме желания передать в словах моего стихотворения хотя бы часть открывшейся мне красоты. Когда эта строка пришла мне в голову, мне казалось, что ее сочинила совсем не я... казалось, Нечто пытается говорить через меня... и строка была такой восхитительной именно благодаря этомуНечто... но теперь, когда Нечто ушло, слова кажутся невыразительными и глупыми, а картина, которую я пыталась нарисовать с их помощью, не такой уж и чудесной.

Ах, если бы я только могла выразить словами то, что я вижу! Мистер Карпентер говорит: «Старайся... старайся... продолжай... слова — твой инструмент... сделай их своими послушными рабами... пока они не скажут за тебя то, что ты хочешь выразить в них». Он прав... и я стараюсь... но мне кажется, что есть что-то выше слов... любых слов... всех слов... что-то такое, что всегда ускользает от тебя, когда ты пытаешься схватить его... но все же оставляет в твоей руке то, чего ты не имел бы, если бы не потянулся за ним.

Мне вспоминается один из дней прошлой осени, когда мы с Дином пошли за Отрадную Гору, в леса — там растут по большей части ели, но есть один уголок, где стоят великолепные старые сосны. Мы сели под ними, и Дин читал мне отрывки из романа «Певерил Пик»[5] и стихи Скотта, потом он взглянул вверх, в длинные, пушистые ветви и сказал:

— В соснах говорят боги... боги старых северных стран... боги древних саг викингов. Ты знаешь эти строки Эмерсона, Звезда?

И он процитировал вот эти два четверостишия... с тех пор я помню и люблю их.

Голоса богов в дыханьи нагорья

И в дрожащих ветвях сосны,

И полнится старый берег моря

Их речами средь тишины.

И поэт, что одно случайное слово

Из речей тех услышит ясно,

Выше смертных своих собратьев

И вечность ему подвластна.[6]

 О, это «случайное слово» и есть то самое Нечто, вечно ускользающее от меня. Я всегда вслушиваюсь с надеждой... хоть и знаю, что мне никогда его не услышать... мой слух не настроен на него... но я уверена, что иногда до меня доносится его слабое, далекое эхо... и даже оно приводит меня в мучительный, похожий на боль, восторг... и в отчаяние — мне никогда не перевести его красоту на язык известных мне слов.

И все же очень жаль, что я выставила себя такой дурочкой сразу после этого чудесного переживания.

Если бы я просто сновала туда и сюда за спиной мистера Джонсона на таких же «бархатных стопах», как сама темнота, и любезно налила ему чаю из серебряного чайника прабабушки Марри, как женщина-ночь наливает сумрак в белую чашу долины Блэр, тетя Элизабет была бы довольна мной куда больше, чем если бы я сумела написать самое чудесное в мире стихотворение.

А вот кузен Джимми совсем не такой. Сегодня вечером, после того как мы разобрались с каталогом семян, я прочитала ему мое стихотворение, и он нашел его очень красивым. (Он не знает, насколько оно уступает по красоте тому, что я видела мысленным взором.) Кузен Джимми сам сочиняет стихи. В некоторых отношениях он очень даже умный. Но в других — там, где нужен его мозг, который пострадал, когда тетя Элизабет толкнула его в наш колодец, — он ничто... просто пустота. Так что люди называют его дурачком, а тетя Рут осмеливается утверждать, что у него не хватит ума, чтобы отогнать кошку от сливок. И все же, если собрать вместе все, что есть в нем разумного, нет во всем Блэр-Уотер ни одного человека (включая мистера Карпентера), который мог бы с ним сравниться... Беда лишь в том, что невозможно собрать вместе все это разумное — всегда остаются те самые пустоты. Но я люблю кузена Джимми и не боюсь его даже тогда, когда он порой становится странным. Все остальные боятся — даже тетя Элизабет, хотя, возможно, у нее это не страх, а угрызения совести, — все, кроме Перри. Перри всегда похваляется тем, что ничего не боится и даже не знает, что такое страх. Я думаю, это просто великолепно. Как мне хотелось бы стать такой бесстрашной! Мистер Карпентер говорит, что страх отвратителен и является истинной причиной почти всего зла и ненависти в мире.

— Отбрось страх, девочка, — говорит он, — изгони его из своего сердца. Страх — признание слабости. То, чего ты боишься, сильнее тебя, или тебе кажется, что оно сильнее, а иначе ты его не боялась бы. Вспомни, что ты учила из Эмерсона: «Всегда делай то, что ты боишься сделать»[7].

Но это «благое пожелание», как говорит Дин, и мне не верится, что я когда-нибудь смогу исполнить его. Если честно, то я боюсь очень многих вещей, но людей, которые внушают мне настоящий страх, только двое: миссис Кент и безумный мистер Моррисон. Я ужасно боюсь мистера Моррисона и думаю, его боятся почти все. Его дом находится в Дерри-Понд, но он почти никогда там не живет: он постоянно бродит по округе в поисках своей покойной жены. Его молодая жена умерла много лет назад, спустя всего лишь несколько недель после свадьбы, и с тех пор он не в своем уме. Он уверяет всех, что она не умерла, а только заблудилась и что когда-нибудь он ее непременно найдет. Он состарился и сгорбился за то время, что ищет ее, но для него она по-прежнему молода и прекрасна.

Он забрел как-то раз прошлым летом в Молодой Месяц, но в дом не зашел... только заглянул в кухню и печально спросил: «Энни здесь?» В тот день он был довольно тих, но иногда ведет себя очень буйно. Он говорит, что всегда слышит, как Энни зовет его... что ее голос летит впереди него — всегда впереди, как мое «случайное слово». Лицо у него морщинистое и иссохшее, и он похож на старую-престарую обезьяну. Но что внушает мне наибольшее отвращение, так это его правая рука: она вся темно-красного цвета — родимое пятно. Не знаю почему, но эта рука вызывает у меня ужас. Я не вынесла бы ее прикосновения. А иногда он посмеивается про себя — совершенно ужасно. Единственное живое существо, к которому он, похоже, привязан, — его старая черная собака, которая везде ходит с ним. Говорят, что он никогда не попросит никакой еды для себя самого: если люди не предложат ему поесть, он будет ходить голодный, но готов побираться ради своей собаки.

 Ох, я ужасно его боюсь и была очень рада, что он не зашел в дом в тот день. Тетя Элизабет посмотрела ему вслед, когда он уходил с развевающимися по ветру длинными седыми волосами, и сказала:

— Фэрфакс Моррисон был когда-то привлекательным, умным молодым человеком с блестящими перспективами. Что ж, неисповедимы пути Господни.

— Именно поэтому они так интересны, — сказала я.

Но тетя Элизабет нахмурилась и велела мне не кощунствовать — она всегда так говорит, когда я скажу что-нибудь о Боге. Не могу понять почему. И беседовать о Боге нам с Перри она тоже не разрешает, хотя Перри действительно очень интересуется Богом и хочет все о Нем узнать. Однажды в воскресенье после обеда я рассказывала Перри, каков, по моему мнению, Бог, а тетя Элизабет услышала и назвала мои речи возмутительными.

Но это неправда! Беда в том, что у тети Элизабет свой Бог, а у меня свой — вот и все. Думаю, у каждого свой собственный Бог. Бог тети Рут, например, наказывает ее врагов — насылает на них «кары». Мне кажется, что больше ей от Него почти никакой пользы. А Джиму Козгрейну Бог нужен, чтобы призывать его в свидетели, когда нужно в чем-нибудь заверить слушателей. Но тетушка Джейни Милберн ходит во свете лица своего Бога каждый день и сама сияет этим светом[8].