И, как в музее, все кругом казалось безжизненным.

Понятно, что по-другому и быть не могло. Это для меня начало двадцатого века — время молодости: тревог и приключений, радости и горя. А для здешних художников — древняя история. Эпоха, которая требует тщательного воссоздания и разбора, массы старомодных деталей — как в средневековом замке.

Я чувствовала, что Урсула смотрит на меня, пытаясь угадать мои мысли.

— Лучше и быть не может, — успокоила я ее. — Все на своих местах.

И тут она сказала такое, от чего я чуть не подскочила.

— Кроме хозяев.

— Да, — согласилась я. — Кроме хозяев.

На мгновение они встали передо мной, как живые: Эммелин раскинулась поперек дивана, вся — сплошные ноги и ресницы, Ханна нахмурилась, читая книгу, Тедди мерит шагами бессарабский ковер…

— Похоже, Эммелин любила поразвлечься, — сказала Урсула.

— О да.

— Про нее разузнать было легче легкого — ее имя красовалось чуть ли не в каждой колонке светских сплетен того времени. Да еще в письмах и дневниках половины тогдашних холостяков!

— От отсутствия популярности не страдала, — кивнула я.

Урсула поглядела на меня из-под челки.

— А вот понять, какой была Ханна, оказалось гораздо сложнее.

Я неловко откашлялась.

— Правда?

— Сплошная загадка. Не то, чтобы о ней не писали в газетах — писали. И поклонники имелись. Только, похоже, никто из них не знал ее по-настоящему. Да — любили, да — уважали. Но не знали.

Ханна встала передо мной, как живая. Умная, несчастная, удивительная. И заботливая, слишком заботливая.

— У нее был непростой характер.

— Да, — кивнула Урсула. — Я так и поняла.

— Одна из сестер вышла замуж за американца, верно? — спросила Руфь.

Я с удивлением взглянула на дочь. Иногда мне казалось, что не знать ничего о Хартфордах — дело всей ее жизни.

Она перехватила мой взгляд.

— Я тут почитала кое-что.

Руфь в своем репертуаре — какой бы неприятной ни была встреча, к ней все равно надо как следует подготовиться.

— Вышла замуж сразу после войны, — повторила она. — Которая из них?

— Ханна.

Ну надо же. Неужели я произнесла это имя вслух?

— А вторая сестра? — продолжала выпытывать Руфь. — Эммелин? Она нашла себе мужа?

— Нет, — ответила я. — Хотя была помолвлена.

— И не раз, — добавила, улыбаясь, Урсула. — Никак не могла выбрать мужчину своей жизни.

Да нет, выбрала. Еще как выбрала.

— Думаю, мы так никогда и не узнаем точно, что случилось в тот вечер.

— Скорее всего.

Жесткие туфли неприятно врезались в ноги. К вечеру ступни отекут, Сильвия станет ахать и предлагать ножные ванны.

Руфь выпрямилась на стуле.

— Но вы-то, мисс Райан, вы-то знаете, что случилось? Вы же снимаете по этой истории фильм.

— В общем и целом — да, — согласилась Урсула. — Моя прабабушка была в ту ночь в Ривертоне — сестры Хартфорд приходились ей родней по мужу, и эта история стала чем-то вроде семейной легенды. Прабабушка рассказывала ее бабушке, бабушка — маме, а мама — мне, много-много раз. Мне не надоедало, я всегда знала, что когда-нибудь сниму по ней фильм. — Она улыбнулась, пожала плечами. — Однако, как и в каждой истории, в этой есть белые пятна. Я провела настоящее расследование, читала газетные статьи и полицейские рапорты, но там все как-то не до конца, будто под цензурой. Мне так показалось. К несчастью, обе свидетельницы самоубийства тоже давно умерли.

— Не слишком-то веселая история для кино, — заметила Руфь.

— Нет, нет, это именно то, что надо, — запротестовала Урсула. — Восходящая звезда британской литературы убивает себя на берегу мрачного ночного озера в разгар празднества. Единственными свидетелями становятся две очаровательные сестры, которые с тех пор не разговаривают друг с другом. Одна — его невеста, вторая, по слухам — любовница. Ужасно романтично!

Тяжелый комок в животе чуть-чуть разошелся. Выходит, она знает только официальную версию. И правда, почему это мне взбрело в голову, что будет иначе? А главное — что за странная преданность заставляет меня хранить молчание? Как будто после стольких лет все еще важно, что скажут люди!

Впрочем, я знаю, откуда она — эта преданность. Впиталась с материнским молоком. Так сказал мистер Гамильтон, провожая меня в день моего увольнения — я стояла на верхней ступеньке крыльца подле входа для слуг, сжимая сумку с немногочисленными пожитками (с кухни доносились рыдания миссис Таунсенд). Еще он сказал, что я была рождена для этого дома, так же, как когда-то моя мать, а еще раньше — ее родители, и что я поступаю глупо, бросая такое прекрасное место и такую почтенную семью. Сокрушался, что в Англии обесцениваются понятия верности и преданности, и клялся, что не позволит этой заразе проникнуть в Ривертон. Не для того же мы выиграли войну, чтобы все потерять.

Бедный мистер Гамильтон: он был совершенно уверен, что, бросая службу, я обрекаю себя на нищету и моральную гибель. Много позже я поняла, как ему было страшно, какими жуткими и непонятными казались перемены, бушевавшие в то время в обществе. Как хотелось ему ухватиться за надежные старые устои.

И все-таки он был прав. Конечно, не во всем: и деньги, и мораль — все осталось при мне, кроме той части души, что была навек привязана к Дому. А часть Дома навсегда поселилась во мне. Долгие годы запах воска для мебели «Стаббинс и K°», хруст гравия под колесами машин, похожая мелодия дверного звонка возвращали меня обратно. Будто мне снова четырнадцать, и, уставшая от переделанной за день работы, я сижу, попивая какао, на кухне, у огня, мистер Гамильтон читает нам те отрывки из «Таймс», которые, по его мнению, годятся для наших чувствительных ушей, Альфред подшучивает над Нэнси, та хмурится, а миссис Таунсенд мирно похрапывает над вязанием, свалившимся на ее необъятные колени.

— А вот и чай, — сказала Урсула. — Спасибо, Тони.

Рядом со мной появился молодой человек с подносом и составил на стол разномастные чашки и банку из-под джема, игравшую роль сахарницы. Руфь передала одну из чашек мне.

— Мама, что с тобой? — Она достала платок и начала вытирать мне лицо. — Тебе нехорошо?

Только тогда я почувствовала, какие мокрые у меня щеки.

Видимо, все дело в аромате чая. И в этих честерфилдовских креслах. Навалились давние воспоминания и забытые тайны. Прошлое и настоящее с грохотом сшиблись посреди комнаты.

— Грейс, чем вам помочь? — Это уже Урсула. — Может быть, прикрутить отопление?

— Я отвезу ее домой. — А это снова Руфь. — Так и знала, что добром это не кончится.

Да, пора домой. Я хочу домой. Я почувствовала, как меня поднимают, вкладывают в руку трость. Кругом звенели голоса.

— Извините, — сказала я всем сразу. — Я просто устала. Очень устала. Много лет назад.

Ноги болели — мстили мне за туфли. Кто-то заботливый — наверное, Урсула — поддерживал меня, вел за руку. Мокрые щеки холодил ветер.

И снова машина Руфи — мимо полетели дома, деревья, дорожные знаки.

— Успокойся мама, все будет хорошо, — твердила дочь. — Это я виновата. Не нужно было тебя туда возить.

Я положила ладонь на ее напряженную руку.

— Я как чувствовала, — продолжала Руфь, — и зачем только согласилась?

Я прикрыла глаза. Вслушалась в гудение двигателя, скрип дворников по стеклу, шум машин.

— Ничего, скоро ты отдохнешь, — бормотала Руфь. — Мы едем домой и больше туда не вернемся.

Я улыбнулась, чувствуя, как меня уносит на волнах памяти.

Поздно. Я уже дома. Я вернулась.