"Дай мне, Викочка, Писарева", - по привычке говорила она, но он уже не очень читался, больше лежала, печально глядя в окно, вспоминая иной раз Колю, а то и папу, своего папу.

- И плачу я, и плачу я, и горько-горько плачу я...

- Мам, ну что это ты?

- Да так... Ты не слушай.

Она часто повторяла эту, неизвестно откуда пришедшую к ней фразу и так это было не похоже на нее. А потом вдруг улыбнется.

- Ты помнишь еще тот стишок про ласточку? Почитай-ка мне.

И я читал чудом сохранившийся в памяти французский стишок про маленькую ласточку и ее маму, которая учит ее летать.

- И почему ты не говоришь по-французски? У тебя такое произношение...

- Ладно, ладно... Другие заботы. Пойдем лучше чай пить.

- Пойдем. А Исачок пришел?

- Сейчас придет.

- Люблю я твоего Исачка. Он лучше всех.

- Даже лучше меня?

- Сравнил... Он же не пьет. - А в глазах улыбка.

Парировать мне было нечем.

Хоронили ее в тихий, солнечный, осенний день, с падающими золотыми листьями кленов, которые она так любила собирать и сушить в толстом "Ля-руссе", а потом в зеленом однотомнике Лермонтова, сохранившимся еще с тех лет.

Покоится рядом с бабушкой и тетей Соней. В одной ограде. На похоронах было много друзей. Это они сажают сейчас на могилу цветы. Она всегда прибрана, ухожена. Фотография трех холмиков у меня на столе. Пришла из Австралии, из Сиднея. И засушенный цветочек рядом. С того же холмика. Прислала незнакомая мне тогда еще дама - Валерия Павловна Тоцкая. Побывала в Киеве, знала когда-то мать, разыскала могилку, сняла, сорвала цветочек и через моря-океаны долетело это до меня. Как когда-то мое фронтовое письмо через весь земной шар до мамы... Не зря любила она переписку, больше чем сына, как говорили досужие языки.