И пусть позже я вспомнила его до мельчайших деталей, тогда мужчина виделся мне белым листом, на котором были нарисованы наброском яркие глаза.

- Слушай меня очень внимательно, девочка. Сейчас ты очень быстро оденешься и заберешься в салон вон той машины, - он махнул рукой куда-то в сторону, - все это ты сделаешь без единого слова и даже писка. Поняла?

Я кивнула, ведь все и, вправду, было понятно. Решено.

Торопливо оделась, хотя найти белье оказалось делом нелегким. Оглянулась в поисках воды: хоть бы бутылку какую, хоть остатки чая в кружке. Увы, ничего подобного поблизости не нашлось.

Пошатываясь, выбралась на крыльцо и вдохнула прохладный воздух полной грудью.

Подумалось вдруг, что дома сейчас безмятежно.

Квартирка – вылепленная фарфоровая фигурка из советского, грубого камня, тиха и тепла. Серебристый кусочек неба и бледный серпик не сошедшей еще Луны, заглядывают в кухонное окошко. На столе стоит чашка с недопитым перед работой кофе, на ободке остался нюдовый отпечаток губ. В прихожей стоит пара туфель – долго выбирала, какие необходимо обуть, а лишние так и не убрала. Опаздывала.

Выходило так, что всё, что останется от меня – легкий беспорядок и едва уловимый аромат холодных духов.

Муж, скорее всего, засиделся на работе и еще не подозревает, что его супруга попала в капитальный передел – из которого уже не получится выбраться. Он придет домой усталый и голодный. Посмотрит на брошенную чашку, грязную ложку в раковине и покачает головой.

Горько, и чертовски обидно, что все получилось именно так. По-дурацки.

От мысли о муже, от воображения, что ярко воплотило перед глазами его лицо: изученное до мельчайших морщинок, раскаленным железом полоснуло по сердцу. Вдруг стало нечем дышать. Согнулась пополам, задышала жадно, открыв рот.

Где-то позади звякнули ключи, ударяясь друг об друга.

Обернулась.

Мидас наблюдал за мной отрешенно, не то, что без всякой жалости во взгляде, а вообще без единой эмоции, и это вдруг меня подбодрило. Значит, не так паршиво выгляжу, как себя чувствую.

О том, что стоящий поблизости мужчина может оказаться элементарным социопатом, как-то не пришло в голову. Сама я тогда была далека от душевного равновесия, а от здравомыслия и подавно.

- Попросить хочу, - едва слышно прошептала я, чем удивила и себя, и Третьего.

На звук моего голоса он выгнул бровь. Я решила, что это безмолвное одобрение.

- Пусть он меня не найдет. Никогда. Не хочу, чтоб он знал, что здесь случилось. Тут у вас в оврагах случаем не водятся волки? Или собаки? Или может, ты выроешь яму?

По мере того, как я говорила, глаза Третьего все больше округлялись. Нельзя сказать, что они стали совсем уж круглыми, но доля удивления в них точно была.

- Кто пусть не найдет? – хрипло спросил он и прочистил горло легким кашлем.

Такой вопрос показался мне странным, ибо ответ казался очевидным.

- Муж, - как само собой разумеющееся, ответила я.

- А яма на что? - отлепляясь от дверного косяка и шагая мне на встречу, продолжил изображать неведение Мидас.

Такого издевательства я выдержать не сумела. Отвернулась и зло закусила губу.

Настаивать на ответе Третий не стал. Прошел вперед, я поплелась за ним.

Загрузились в неприметный, заляпанный грязью внедорожник.

- Так что за яма? – не утерпел-таки военный.

- Издеваешься что ли? – пуще разозлилась в свою очередь я.

А как не разозлиться было? Мало того, что я в прямом смысле слова собралась в последний путь, так еще и была обязана комментировать это, разжевывать элементарную мысль. Почти возненавидела Третьего за то кривляние.

Он помолчал, а через время ответил:

- Ты, не в себе, это понятно: яма, волки, собаки, муж – явное тому свидетельство.

Я кивнула, остыв от злобы к тому времени. Спорить надоело. Было важно упорядочить как-то мысли, вспомнить – все ли сделала в жизни, что хотела. Останется ли после меня что-то значимое, вспомнит хоть кто-то добрым словом через десять, двадцать лет?

Воспитанники, например, когда подрастут, могут припомнить свою смешную, конопатую воспитательницу – у нее постоянно волосы торчали во все стороны, вечно лопались резинки и заколки, не выдерживая напора пшеничной копны. Еще от нее часто сладко пахло – ванилью, шоколадом, отчего дети охотно шли в объятия, и обнюхивали, тыкаясь носами, точно щенята.

Или вот еще Санька – который нашелся в одной из социальных сетей. Помнится, долго переписывались, созванивались, рассказывали друг другу, как жизнь сложилась. Он раздобрел и обзавелся семьей, неплохим бизнесом, но был рад на время вернуться в детские воспоминания, которые от общения навевались полными пригоршнями. Мы жаловались, перебивая друг друга, что хутора не стало вовсе – одни только покосившиеся домишки, и те, через один разрушенные до фундамента. И не возить туда своих чад, не катать их на санках и ледовых горах, потому что не к кому. Давно нет бабы Нади, и Санькиной старушки тоже нет. Что уж там, родителей также схоронили. Печалились, что как-то быстро, беспощадно людей смерть к рукам прибирает. Был человек – дышал, смеялся, планы какие-никакие строил, сына растил, дом строил, и вдруг не стало. В миг один, в единственный взмах ресниц. И сын – младенчик, и дом не достроен, и дерево – не посажено...

У меня же - ни сына, ни дерева – ничего. Ничего не осталось кроме чертовой кружки на столе и бледного следа помады по краю.

И выходило, что может, кто и вспомнит, помянет незлым словом, только какое мне вообще до этого будет дело, если к тому времени тело уже изроют ходами черви?

Вот тут-то и стало страшно. Так жутко, что заклацали зубы.

- Останови! – резко закричала я.

Третий такому повороту не удивился, только разозлился слегка от крика - поморщился. Повернулся было ко мне с недобрым выражением на лице, но я уже распахнула дверцу и кубарем вывалилась на траву.

Трава была душистая, мокрая от росы. Я уткнулась в нее – пряную, напоенную предрассветной влагой, и завыла. Протяжно, надрывно. Так воют приговоренные, загнанные в угол – и люди, и звери. Слезы брызнули из глаз – колючие, бесконечно горькие.

В порыве захлестнувшей душу обиды, принялась пучками выдирать ростки вокруг себя, остервенело бить кулаками по земле.

Плакала, икала. Захлебывалась. Ненавидела тогда всех и каждого. Но больше всего – Бога. Ненавидела так люто, что делалось страшно. Человек так не может ненавидеть: непримиримо, вмиг забыв про все хорошее, что этот Бог когда-то давал и делал.

Подняла лицо к небесам – к навеки пустым теперь, навсегда равнодушным, и зло заорала что было мочи:

- Как ты мог?!

Конечно, он не ответил. Мне вообще никто не ответил, потому что если там - в вышине, и был кто, кроме голосящей птицы, то ему было все равно. Ему было так глубоко наплевать, что закрыл глаза на голодомор, холокост, фашизм вместе с рабством и концлагерями. Что уж там было говорить о моих глупых вопросах и обидах.

- Не напрягайся зря, - на плечо легла тяжелая, горячая рука, - там, куда ты смотришь – абсолютно никого нет.

Надо же, ведь напрочь успела о нем забыть.

- Теперь уже да, - кивнула в ответ.

- Есть что-то, чего бы ты хотела? – вздохнув, спросил Мидас.

Я утерла липкие, злые слезы и кивнула.

- Дай воды напиться.

Под сидением нашлась двухлитровая пластмассовая бутылка с теплой, старой водой. У нее был привкус ржавчины и застарелого машинного масла, на дне осадком плавали непонятные коричневые хлопья, но ничего вкуснее пить раньше мне не приходилось. Поэтому, когда внедорожник тронулся и принялся подскакивать на многочисленных ухабах, в животе от выпитого ощутимо побулькивало.