Все на глазах, кроме одного.

И песня замолчала в ней, когда она вернулась к своему горю.

А почему, собственно, сейчас не поехать в Дом техники? Еще не поздно, концерт продлится часов до четырех…

Поеду!

Откуда-то пятнышко на блузке, надо переодеться.

Надену не костюм, в костюме я каждый день, надену синее платье.

Она уже шла переодеваться, но зазвонил телефон на столике в столовой. Голос Чуркина:

— Дорофея Николаевна? С Новым годом! Дорофея Николаевна, я тебе желаю всякого счастья!.. Что говоришь? Не слышу: шумно… У меня Акиндинов рвет трубку.

Голос Акиндинова:

— Ты что это засела дома? Стареешь, Дуся!

— А я сейчас приеду.

— Ну, молодец. Давай. Машину пошлем. Тут у нас дым коромыслом.

— Слышу, что дым коромыслом.

— То-то. Ну, мы ждем. Машина сейчас будет. Выходи.

Вот как хорошо, все приглашают, никто не забыл. «Синее платье, значит, и кружевной воротничок…»

На улице перед домом зафырчал автомобиль. В черных окошках вспыхнул и погас свет фар. Уже за нею? Так скоро? Не может быть.

Опять блеснул свет и опять погас. Фырчанье смолкло. Хлопнула автомобильная дверца.

Как будто не все дверцы хлопают одинаково. Ну, остановилась перед домом чья-то машина — не из Дома техники, для той рано, — что тут необыкновенного? По каким же приметам Дорофее вообразилось вдруг, что эту дверцу захлопнула любимая рука?

Она бросилась и припала к черному окошку.

Не разглядеть бы ничего из светлой комнаты, если бы не снег. На белом снегу видно: стоит машина. Под окном мелькнула фигура, проскрипели шаги, и с той стороны, за стеклом, приникло лицо… Как птица, пролетела она через переднюю и веранду и распахнула дверь прежде, чем он успел подняться на крылечко.

— Пойдем, пойдем! — говорила она бессвязно и горячо, обнимая его. — В столовой, — сказала она так же бессвязно, когда он хотел снять пальто в передней, — в столовую, там теплей…

Вошли в столовую. Он медленно разматывал шарф, а она стояла близко, закинув голову, и смотрела на него.

— Ты похудел. Почему ты похудел?

— Кто дома?

— Никого. Тетя Фаля, она спит… Разбудить?

— Ну, вот еще. А отец?

— Никого нет, только я.

— Удача, — усмехнулся он. — Пировала? — он увидел розовый кружочек конфетти у нее в волосах.

— Да, были гости, ушли…

— Что ж мало пировали?

— В клуб пошли, на танцы. Молодежь была.

— А!

Он не спросил, чьи же это были гости; не спросил ничего про Ларису и Юльку. Он считал их виновницами своих семейных неприятностей — бывшую жену и девочку-сестру, которая подняла бунт против него.

Он пошел по комнатам, Дорофея за ним. Он открывал двери и заглядывал в каждую комнату, заглянул даже к спящей тетке Евфалии. Чего он искал? Оживлял ли в себе воспоминания, грустил ли о том времени, когда он тут жил, заласканный и забалованный?

— Генечка, ты, наверное, хочешь есть.

— Есть? Нет… Тебе все кажется, что если я не дома, то вечно голодный хожу, да?

Он спросил это тоном ласкового снисхождения. Каждую получку она посылала ему часть своей зарплаты, и если получка задерживалась на день-два, она волновалась — как там Генечка, не сидит ли без денег. Ей постоянно казалось, что он недоедает, что у него, должно быть, прохудилась обувь и не на что купить новую…

Она ревниво оглядела его. Костюм еще совсем хороший, и новая рубашка, сиреневая, с дымчатой полоской.

— Тебе идет эта рубашка, — сказала она и пощупала шелк искусственный или настоящий.

— Честное слово, — сказал он, — я только для того и заехал, чтобы посмотреть на тебя, на одну тебя, можешь быть уверена.

Да, к несчастью, он ни к кому не привязан, кроме нее.

— А выпить?.. Там, кажется, осталась вишневая наливка.

— Я пил шампанское и еще что-то.

— Где?

— У знакомого тут одного. Заехал, у него встреча…

— Весело было?

— Ну, что за весело. Так — посидели, покрутили патефон.

Ему никогда не было весело.

— Ты надолго?

— До понедельника. Хотел у этого типа — где я сейчас был — выяснить насчет одной работы.

— Опять?

— Что значит «опять»?

— Опять на новую работу?

— Ты посиди-ка в той дыре, где я сижу, — сказал он, повысив голос, да отбарабань там четыре месяца!..

— Четыре месяца! Геня! Какие же это сроки…

— Да, конечно. Всю жизнь там просидеть.

Она сказала:

— Для того и сидят люди в таком месте, чтобы оно перестало быть дырой.

— Чего ж ты не сидела в дыре? Сбежала из дыры?

— Когда это было — тридцать лет назад.

— Какая разница!

— Громадная разница. Ты великолепно понимаешь. Если бы я жила там сейчас…

— Пожалуйста, живи, если хочешь. А я не хочу.

Она опустила голову. Все слова были сказаны в свое время, и всё как об стену горох.

Он сказал с прежней снисходительностью:

— Что мне с тобой делать? Только встретимся, ты сразу со своей агитацией.

Она испугалась, что он уйдет.

— Ну-ну. Расскажи, как живешь. Из твоих писем ничего не видно.

— А какая там жизнь. Лес да снег.

— Общежитие у вас, говорят, приличное.

— Муравейник… Я не в общежитии, на частной квартире. У главбуха, сказал он с усмешечкой, — он бы не сдал, да есть дочка, как не сдать… У них и столуюсь. Ничего кормит дочка…

— Ну, прекрасно, — сказала она с тоской, — значит, в смысле быта все нормально. Товарищи есть?

— Товарищи… Каждый думает — как бы выдвинуться. С одним вроде подружился, излияния его слушал… Изливался, изливался, потом как разнес меня на собрании!

Ни одного слова понятного. Сидят мать и сын, и оба говорят по-русски, а она его не понимает, как будто он свалился с Марса и разговаривает на марсианском языке.

— Может, он разносил за дело?.. И знаешь — я, откровенно говоря, ничего не имею против того, чтобы ты тоже выдвинулся. Что значит в наше время выдвинуться? Заработать уважение общества…

— Опять двадцать пять. Приехал, называется, повидаться с матерью…

Громко позвала автомобильная сирена.

— Это за мной! Я и забыла… Выйди, скажи, что я не поеду… Нет, постой, я сама, ты простудишься без пальто!

Она вышла к водителю, поздравила его с Новым годом и сказала: «Извините, не могу поехать»…

На улице потеплело. Шел снег. Крыша Гениной машины уже побелела. При виде этой машины, стоявшей чуточку накренясь на мостовой, у Дорофеи возникла новая тревога.

— Геня, знаешь что — надо поставить машину во двор.

— Зачем? Ключ у меня.

— Вдруг уведут, тогда что?

— Не уведут. Ворота открывать — целое дело.

— Я открою.

— Да не стоит, мать. Ничего не случится. Я скоро поеду.

— Чья это машина?

— Директорская.

— Он разрешил взять?

— Без разрешения из гаража не выпустят.

— И он знает, что ты уехал за двести километров?

— А какое его дело?

— Если ему завтра понадобится машина?..

— Черт с ним, обойдется «эмкой». Такое хамло, ты бы видела…

Он лежал на ее постели, на покрывале и кружевных накидках, свесив ноги и закинув руки за голову.

— Вот когда шампанское начинает действовать…

— Постлать тебе постель? Разденься и спи. Ты устал.

— Нет, я так… — пробормотал он. — Я немножко…

Что-то еще надо сказать, о чем же она забыла ему сказать…

— Да! Геня!

— А?

— Тебя сегодня спрашивал Саша Любимов.

— Сашка? Что ему?

— Не знаю, просто спрашивал… Генечка, у тебя и там все кончено?

Он зевнул.

— Да нет, зачем же. Она — ничего… Беспокоится?

— Должно быть.

— Я сейчас к ней. По крайней мере без… нравоучений…

Он спал.

Она сидела возле него, сцепив пальцы на колене.

В спаленку падал свет из столовой. Полусумрак скрывал то, что было некрасиво в лице Геннадия, — невыразительность, равнодушие, распустившиеся во сне губы, капли пота над верхней губой… Дорофея видела только то, что красиво: прямой профиль и прямую линию бровей под высоким лбом, темно-русые волнистые пряди на подушке и большие веки, за которыми, казалось, скрываются умные и гордые глаза. И, горюя о нем, о его неустроенной жизни, она не могла не любоваться им.