Артуро Перес-Реверте

Тень орла

Фернандо Лабахосу, который был моим другом, а генералом не стал.

И памяти капрала Белали Ульд Марабби, павшего в сражении при Уад-Ашраме в 1976 году.

I

Правый фланг

Он стоит на вершине холма, а в отдалении горит Сбодуново. Он стоит на вершине холма, маленький такой, в сером сюртуке, вжимая в орбиту глаза подзорную трубу, и бранится сквозь зубы — дым застилает ему происходящее на правом фланге.

Ну, точно такой, как на раскрашенных гравюрах, черт его знает до чего бестрепетный и невозмутимый и, не оборачиваясь, вполголоса отдает приказы, а его пестрая, раззолоченная свита — все эти маршалы, секретари, адъютанты, ординарцы, — почтительно склонясь, ловит каждое слово, долетающее из-под низко надвинутой треуголки. «Слушаю, ваше величество», «Сию минуту, ваше величество», «Будет исполнено, ваше величество».

И торопливо заносят слова эти на бумагу, а верховые ординарцы только стискивают челюсти, туго охваченные подбородником мехового кивера, и мысленно осеняют себя крестным знамением, прежде чем дать коню шпоры и сломя голову ринуться вниз по склону, чтобы в дыму и пламени разрывов доставить приказ — если не убьют по дороге — в полки передовой линии. В спешке приказы эти нацарапывались коряво, ни пса не разберешь, так что половина выполнялась ровно наоборот, и в таких вот обстоятельствах взошло для нас в тот день солнце. Ну, стало быть, он — на вершине холма, как в центре вселенной, а внизу, колыша знаменами всех размеров и цветов, проходим мы.

Le Petit Caporal, «маленький капрал», называли его ветераны старой гвардии. Но у нас в ходу были другие клички — Подлючий Недомерок, например, или как-нибудь еще похлеще.

Вот он сунул трубу маршалу Бутону — тот с масленой улыбкой неотступно, как пришитый, следует за ним всегда и повсюду, с одинаковым рвением разворачивает перед ним карту, подает табакерку и без малейшего смущения приводит на бивуаках роскошных девок — и, хотя из-за грома канонады не разобрать ни слова, понятно, что загнул на родном наречии в три господа мать.

— Может мне кто-нибудь объяснить, — обернулся он к свите, и, как всякий раз, когда ему что-то не в жилу, глазища эти его полыхнули на бледном пухлом лице не хуже раскаленных углей. — Что за дьявольщина творится на правом фланге?

Одни маршалы с искренней или наигранной озабоченностью уставились на карту. Другие, самые тертые, поднесли ладонь к уху — не расслышали, мол, вопрос из-за пальбы. Наконец выступил вперед полковник конных егерей — молодой, с длинными бакенбардами — ускакал и вскоре вернулся: глаза, как плошки, кивер сорван осколком, зеленый мундир в клочья, но сам более-менее цел и невредим. Он то и дело ошалело похлопывал себя по закопченным от порохового дыма щекам, будто не верил, что остался жив.

— Продвижение наших войск несколько замедлилось, ваше величество.

Это ж надо так изящно выразиться. Все равно что сказать, к примеру: «Людовик Шестнадцатый порезался при бритье, государь» или «Принц Фердинанд Испанский — человек сомнительной честности, государь». Продвижение войск, как всем к этому времени стало ясно, несколько замедлилось оттого, что еще ранним утром добросовестная русская артиллерия искрошила картечью два полка нашей пехоты, а сразу вслед за тем казаки в буквальном — в буквальном! — смысле в лапшу изрубили эскадрон Третьего гусарского полка и сколько-то там польских улан. Сбодуново всего-навсего милях в пяти, но добраться до него — как до Луны. Попав в эту мясорубку, правофланговые части держались под губительным огнем четыре часа, но потом все же дрогнули и стали откатываться по горящим стерням. «Нельзя же всегда побеждать», — ровно за пять секунд до того, как русской бомбой ему оторвало голову, сказал начальник дивизии генерал Кан-де-Лябр, безмозглый и отважный дурень, который все утро одушевлял нас речами, называл «братцами», «молодчагами» и «неустрашимыми сынами Франции», толковал о славе и всякое такое в том же роде. Ну, вот теперь досыта нахлебался славы генерал Кан-де-Лябр, а с ним и еще две тысячи бедолаг, раскиданных там и сям перед обгорелыми, полуразрушенными домишками предместья, а казаки, хватив для бодрости духа водки, обшаривают их карманы и добивают тех, кто еще дышит и стонет. Продвижение несколько замедлилось. Ой, держите меня, господин полковник, а то упаду.

— А как Ней? — Император был гневен. Поутру он отписал в Париж, что намерен нынче же заночевать в Сбодунове, а в среду быть в Москве. Теперь, выходит, смекнул, что малость припоздает. — Я спрашиваю, что у Нея?

Да что у Нея… Нехорошо у Нея. Его полки трижды ходили в штыки, но в результате этой достославной бойни — на следующий день в бюллетене Великой Армии ей будет уделено полторы строчки — так и не сумели отбить подступы к Ворошильскому броду. И вот теперь мимо нас поэскадронно, как на параде, переправляется русская кавалерия, неотвратимо, неудержимо надвигаясь на многострадальное правое крыло. Да уж какое там крыло — крылышко обглоданное.

Тут налетел с востока холодный и сырой ветер, разметал кучу исчерна-серых туч, громоздившихся на горизонте, продырявил сплошную пелену порохового дыма, который стелился над равниной. Император, не оборачиваясь, протянул руку за подзорной трубой и провел ею полуокружность, оглядывая панораму сражения — да-да, точно также смотрел он на рейд Абукирской бухты, приговаривая: «Начистил нам рыло Нельсон, ох, начистил», — маршалы же тем временем готовились получить реприманд — по-нашему говоря, взбучку, — неминуемый и неизбежный. Но вот труба остановилась, уперлась в одну точку. Недомерок на мгновение отвел трубу от глаза, недоверчиво протер его и вновь приник к окуляру.

— Кто-нибудь может мне сказать, что там творится?

И ткнул в сторону равнины указательным и указующим перстом — да-да, тем самым, каким показывал солдатам на сорок веков, которые смотрят на них с вершин пирамид, а Марии Валевской — в несколько иной, разумеется, обстановке — на свою походную койку. Свита поспешно обратила взоры туда, куда был вперен имперский перст и тотчас грянул целый хор «господипомилуй» и «чертменяподери». И неудивительно: в дыму и пламени, в хриплом реве русской артиллерии, в кромешном аду, творившемся на подступах к Сбодунову, по полю, где после спешного отхода правофланговых частей оставались только трупы, — двигались синие мундиры, щетинились штыки и реял на ветру императорский орел: в образцовом порядке и трогательном одиночестве, не расстраивая рядов и держа равнение, линейный батальон французской пехоты героически продолжал наступление.

Даже император лишился на миг дара речи. Несколько секунд, всем показавшимися бесконечными, он не сводил глаз с этого батальона. Черты бледного лица вмиг заострились, на скулах заиграли желваки, завращались орлиные очи, лоб под надвинутой треуголкой перерезала продольная складка, глубокая, как шрам.

— С-с-с у-ума па-па.., посходили, — заметил штабной генерал Клапан-Брюк, который всегда заикался в бою и в борделе с тех пор, как однажды в веселом доме — дело было еще в итальянскую кампанию — в самый неподходящий момент попал под огонь австрийских батарей. — А-па-па-полоумели вконец.

Недомерок, не отвечая, смотрел на одинокий батальон. Потом медленно и величаво повернул державную голову — да-да, ту самую, которую он увенчал некогда в соборе Парижской Богоматери короной, вырванной из рук папы Клемента VII, слабоумного старикана, понятия не имевшего, с кем он сел играть. А надо бы. Знай наших, корсиканских. А не знаешь — спроси у Карлоса IV, бывшего короля Испании. Или у Годоя, симпатичного такого здоровяка с дарованиями и наружностью племенного быка. Ну, того, который родной женой торговал.

— Нет, — негромко промолвил он наконец с раздумчивым восхищением. — Нет, Клапан-Брюк, они не сошли с ума. — Он сунул руку под расстегнутый серый сюртук, заложив ее за вырез жилета, голос его дрогнул от гордости. — Это солдаты, вам ясно? Французские солдаты. Скромные, безвестные герои, своими штыками добывающие мне славу… — Он улыбнулся, едва не прослезившись от умиления. — Моя добрая, старая, верная пехота.