– А нельзя, – робко спросил я, – только сундук этот отвезти и обратно?

– Нельзя, – сказал папа, по-прежнему протирая очки. Мама смотрела в пол, сплетая и расплетая пальцы. – Да, и передашь ещё тёте лекарство. Оно очень редкое, такое не враз сделаешь даже у нас тут, в Петербурге, что уж говорить об их краях…

Я кивнул. Родителей моих можно порой переубедить, даже переспорить – но не сейчас. Но последнюю попытку я всё-таки сделал.

– А Таня?

– Ей надо заниматься, – нервно сказал папа. – Она поедет в пансион Мещерской, разве ты забыл?

Ах, да. Пансион Мещерской, куда ездят окончившие восемь классов девчонки, готовиться к новомодным «грамматическим школам».

Что и говорить, мне предстояло донельзя грустное лето.

Прежде всего сама тётя Аглая была донельзя грустной. Вроде бы с ней когда-то случилось какое-то несчастье, от которого она так и не оправилась. Какое именно несчастье, почему, отчего – никто никогда не обсуждал. Несчастье – и всё тут. К нам в гости тётя приезжала редко, останавливалась ненадолго. Всегда очень бледная, говорила тихо и никогда не улыбалась. Впрочем, злой или вредной, или даже придирчивой не была: всегда меня хвалила.

Жила тётя в маленьком-премаленьком уездном городке Гнёздов, до него целый день на поезде. Быстрые курьерские или даже скорые, не говоря уж о заграничных, там не задерживаются. Придётся трястись на пассажирском, останавливающемся у каждого столба.

В Гнёздове я никого не знал, друзей у меня там не было.

– У тёти прекрасная библиотека, – заметил папа, увидев, что я снимаю с полок всю многотомную «Библиотеку приключений». – Вот уж что-что, а книги тебе не понадобятся. А какие нужны – все сыщешь на месте.

– Хорошо, папа, – уныло сказал я.

Как я и ожидал, дорога оказалась долгой и нудной. Моросил дождь, заливая стекло, стлался паровозный дым, поезд тащился еле-еле. В Гнёздов приехали к вечеру.

Вдобавок у меня ныл живот от какого-то снадобья, что папа заставил меня выпить перед отправлением. Дескать, в тех местах сейчас какая-то «летняя инфлюэнца». Не знаю, что там с инфлюэнцей, но гадостью снадобье оказалось первостатейной.

Иван, кучер тётушки, ждал меня у перрона. Огромный, бородатый и, несмотря на жару, в длинной суконной шинели чёрного цвета. Меня он по-старинному величал «барчуком», несмотря на мои протесты.

– А скажи, Иван, тут у вас другие ребята есть?

– Э-э, есть, барчук, как не быть-то? Только на других улицах, у нас-то тихо…

– А далеко до тех улиц, Иван?

– Э-э, далеко ли, барчук? Да как сказать, твоими-то, то есть, прощения просим, вашими ногами молодыми, мабуть, и недалеко выйдет.

От вокзальной площади мы проехали по главной улице – Крестовоздвиженской, миновали рынок, свернули раз, другой, третий, оставляя позади добротные дома с лавками и трактирами, и как-то незаметно – рраз! – и очутились на окраине.

Здесь было пусто. То есть совсем. Ни души, и тихо-тихо, даже собаки не гавкали.

Тётин дом был последним. Задний двор упирался в лес, а сразу за забором слева начинались выпасы, где и терялась улица, превращаясь в узкий просёлок с двумя тележными колеями.

Иван свернул к крыльцу – по полукругу. Когда-то, наверное, тётин двухэтажный дом выглядел большим нарядным особняком с колоннами, с флигелями по сторонам и клумбами цветов. Но сейчас всё это казалось совершенно заброшенным, во флигелях окна заколочены, двери, кроме парадных, забиты досками крест-накрест, и повсюду поднялся пырей. Штукатурка облупилась, по фасаду бежали трещины, ставни поотрывались, вися кое-где на одной петле.

Мама за такое небрежение с папы голову бы сняла.

Правда, за флигелями поднимались развесистые вязы, и я невольно подумал, как здорово было б построить там, на ветвях, шалаш с верёвочной лестницей. Но такое лучше всего строить компанией – а тётя едва ли позволит уличным ребятам шнырять по её двору.

Только тут я осознал, что, пока мы подъезжали, не видел ни одного мальчишки.

У дверей нас никто не встречал. Иван, кряхтя, принялся выгружать мой багаж.

– Не стойте, барчук, не стойте, заходите. Тётушка-то ваша, она того, не выходит сейчас…

Я осторожно взялся за бронзовую ручку. Сейчас, вот сейчас дверь распахнётся, и я, словно в «Загадке рода Аберкромби», окажусь в гулком, пыльном вестибюле, с паутиной по углам, потемневшими от времени портретами на стенах, древней рассохшейся мебелью и скрипучим паркетом. Из-под ног у меня метнётся чёрная кошка, за запертой дверью кто-то станет скулить и постанывать, а из подвала будет доноситься звон цепей…

Тут мне стало не по себе, признаюсь.

Я выдохнул и шагнул через порог, не дожидаясь, пока испугаюсь совсем уж сильно.

Уф.

Всё оказалось не так уж плохо.

Вестибюль был и впрямь просторный, но – ни паутины, ни пыли, ни рассохшегося паркета. Да и мебель отнюдь не казалась древней или обшарпанной. Под ногами у меня оказался пушистый ковёр, стены покрашены светлым, картины висят – но с цветами или полями, тоже светлые и совсем не страшные.

Тётя Аглая ждала меня у круглого столика в середине, где в вазе стояли полевые цветы.

Она по-прежнему была высока и стройна, хоть и очень бледна. Платье скромное и серое, мама б сказала, что такое только горничные носят.

– Тёмочка… – сказала тётя, протягивая руки. – Как же ты вырос, дорогой мой…

Она не улыбнулась. И голос её звучал очень, очень грустно.

Терпеть не могу, когда меня величают «Тёмочкой». Но сейчас ерепениться по этому поводу явно не стоило.

– Тётушка… Что случилось? – вырвалось у меня вместо приветствия.

– Ах, не обращай внимания, мой дорогой. С тех пор, как скончался дядя Андрей, я… что-то никак не отойду. Не волнуйся, Тёмочка, тебя это никак не касается. – Она попыталась улыбнуться, но губы у неё только судорожно дёрнулись.

– Проголодался, наверное, с дороги? Стёша уже всего напекла-наварила. Ты ведь по-прежнему любишь булочки с вареньем?

Булочки с вареньем – клубничным – были превосходны, пальчики оближешь. Я съел пять. Или шесть. А, может, и семь. Кто ж их считает, такие вкусные!

За обедом тётя расспрашивала про гимназию, про приятелей из моего класса, про сестричек, про маму с папой – всё, как положено; но при этом мысли её, как написали бы в «Роковом путешествии Джона Мильтона», «витали где-то в далёких странах».

– Тётя, а другие ребята тут есть? По соседству? Иван сказал – только на других улицах…

– Ребята? Другие? – отчего-то смутилась тётя. – Боюсь, Тёмочка, дорогой, что у нас тут никого и не осталось…

– А… куда ж они делись? – спросил я, пытаясь скрыть разочарование.

– Ах, друг ты мой любезный, кто ж знает? Кто-то уехал, кто-то… в общем, не осталось. Одни старики, дорогой. Одни старики, но и они по домам сидят, бока греют…

Ну вот. Мало того, что меня не взяли на море, так теперь тут ещё и играть не с кем!

– А вы, тётя, так одни тут и живёте?

– Ну, как одна? Стёша вот, ещё Иван. Так втроём и кукуем. А теперь и ты с нами поскучаешь.

Вот уж точно, подумал я. Скучать, похоже, придётся во всю ивановскую.

Устроили меня на втором этаже. Комната как комната, и даже сам великий сыщик Эркюль Пуаро не сыскал бы тут ничего подозрительного. Стол у окна, кровать с балдахином от комаров, комод, шкап. Умывальник, книжные полки. Я бегло просмотрел корешки – но там стояла одна скукотища. Я согласился б и на читаного-перечитаного Станюковича или Джека Лондона, но не сыскалось и их.

Тётя пришла пожелать мне спокойной ночи. Сказала, что Стёша спит прямо за стенкой, а Иван – напротив, так что бояться мне нечего.

– Я и не боюсь, тётушка…

– Ах, дорогой, на новом месте всегда неважно спится. Мало ли что привидеться может…

Она оказалась права. Мне не спалось. Нисколечки. Я лежал, лежал под балдахином, слушая наглых и злых комаров, тыкавшихся снаружи в сетки, и думал, что какой-нибудь Коннах О’Рейли из «Абордажной команды «Бешеного»» уже давно бы храпел, ни на что не обращая внимания.