Мне кажется что, стремясь к этому последнему результату и через него к последствиям, заключениям, внушениям, умозрениям, или, если ничего лучшего не представится, к простым догадкам, могущим отсюда возникнуть, мы нуждаемся в чем-то вроде умственного коловращения на пятах. Мы нуждаемся в таком быстром вращении всего вокруг центральной точки зрения, что, в то время как мельчайшие подробности исчезают совершенно, даже и более значительные предметы сливаются в одно. Среди исчезающих мелочей, в огляд такого рода, были бы все исключительно земные предметы. Земля рассматривалась бы в ее планетных отношениях только. Человек в таком огляде становится человечеством, человечество членом мировой семьи Разумов.

И теперь, прежде чем продолжать собственное наше рассуждение, да будет им позволено попросить у читателя внимания к двум-трем выдержкам из довольно примечательного письма, найденного в закупоренной бутылке, плававшей по Mare Tanebrarum (Море Мраков) — океану хорошо описанному нубийским географом Птоломеем Гефестионом, но мало кем посещаемый в наши дни, за исключением лишь разве трансценденталистов и некоторых других ныряльщиков за причудами. Дата этого письма, признаюсь, удивляет меня совсем особенно, еще больше чем его содержание, ибо, по-видимому, оно было написано в две тысячи восемьсот сорок восьмом году. Что касается тех отрывков, которые я намерен переписать, они, я думаю, говорят за себя сами.

«Знаете ли вы, мой дорогой друг, — говорит пишущий, обращаясь, без сомнения, к какому-то современнику, — знаете ли вы, что вряд ли более чем восемьсот или девятьсот лет тому назад метафизики впервые согласились освободить людей от странной фантазии, что существуют лишь две проходимые дороги к Правде! Уверуйте в это, если вы можете! Представляется, однако, что давно-давно тому назад, в ночи Времени, жил некий турецкий философ по имени Ариес, а по прозванию Тоттль [1]. [Здесь, возможно, автор письма разумел Аристотеля; наилучшие имена жалостно искажаются в два или три тысячелетия]. Слава этого великого человека зависела главным образом от его доказательства, что чихание есть естественная мера предосторожности, с помощью которой чрезмерно глубокие мыслители получают способность изгонять лишние идеи через нос; но он снискал вряд ли менее ценную знаменитость как основатель или во всяком случае как принципиальный распространитель, того, что было наименовано дедуктивной или априорной философией. Он исходил из того, что он считал аксиомами, или самоочевидными истинами: и ныне хорошо известный факт, что нет истин самоочевидных, действительно, ни в малейшей степени не восстает на его умозрения: для его цели было достаточно, чтобы рассматривавшиеся истины были очевидны. От аксиом он последовал, логично, к выводам. Наиболее прославленными учениками его были некий Туклид, геометр [разумей Эвклид], и некий Кант, голландец, родоначальник того разряда Трансцендентализма, который, лишь с переменою буквы С на К, ныне носит его имя [2].

Прекрасно, Ариес Тоттль процветал верховно, до пришествия некоего Хогга [3], по прозванию "Эттрикк Пастух", который проповедовал совершенно отличную систему, каковую он наименовал апостериорной или индуктивной. Его план всецело полагался на ощущение. Его приемы были наблюдение, анализ и фальсификация фактов — instantiae Naturae, настоящее Природы, как они иногда назывались аффектированно, — и подведете их под общие законы. Словом, в то время как под способом Ариеса основанием были поитепа, в способе Хогга основанием были phenomena; и так велико было восхищение, возбужденное этой последней системой, что, при первом ее введении, Ариес впал во всеобщее пренебрежение. В конце концов, однако, он вновь украсил под собою почву, и ему было позволено разделить царство Философии с его более современным соперником; ученые удовольствовались воображением всех других состязателей, прошлых, настоящих, и будущих; положили конец всякому спору о данном предмете, издав Мидийский закон, гласящий, что Аристотелевская и Бэконовская дороги суть и по праву должны быть единственно возможные пути к знанию: "Бэконовская", вы должны знать, мой дорогой друг, — добавляет в данном месте автор письма, — это было прилагательное, изобретенное как эквивалент Хогговскому, и в то же время более исполненное достоинства и благозвучия.

Теперь я уверяю вас самым положительным образом, — продолжает письмо, — что я изображаю эти обстоятельства честно; и вы можете легко понять, как ограничения, такие нелепые с первого же взгляда, должны были действовать в эти дни, замедляя ход истинного Знания, которое делает свои наиболее важные поступательные движения — как покажет вся История — прыжками, видимо интуитивными. Эти древние идеи осуждали исследование на ползание; а мне не надо внушать вам, что ползание, среди разновидностей передвижения, есть в своем роде вещь первостатейная; но, если черепаха уверена в ноге, должны ли мы на этом основании подрезать крылья орлам? В течение нескольких столетий так велико было ослепление касательно Хогга в особенности, что настоящим образом положен был предел всякому мышлению, собственно так именуемому. Ни один человек не смел высказать истину, которой он чувствовал себя обязанным только перед своей душой. Не представляло важности, была ли истина доказуема как таковая; ибо догматизирующие философы этой эпохи рассматривали только дорогу, при прохождении которой, как проповедовали, она была достигнута. Конец, для них, вовсе не был обстоятельством какой-нибудь важности: "Средства! — вопили они, — «взглянем на средства!" — и если при рассмотрении средств они оказывались не подходящими ни под категорию Хогга, ни под категорию Ариеса (что означает "баран"), что ж, тогда ученые не шли далее, но, называя мыслителя глупцом и в виде наложения клейма давая ему прозвище "теоретика", впредь уже не желали иметь дела ни с ним, ни с его истинами.

Теперь, мой милый друг, — продолжает автор письма, — нельзя утверждать, чтобы через ползучую систему, исключительно усвоенную, люди могли достичь максимального количества истины, даже в каком-либо длинном ряде веков; ибо подавление воображения такое зло, которое не уравновешивается даже абсолютною достоверностью этих улиточных ходов. Но их достоверность была очень далека от абсолютной. Ошибка наших предков была совершенно схожею с ошибкою того мудреца премудрого, который воображает, что он необходимо должен видеть предмет тем более четко, чем более близко держит его к глазам. Они ослепляли себя, кроме того, неосязаемым щекочущим шотландским нюхательным табаком подробностей; и таким образом, восхваленные факты хоггистов отнюдь не всегда были фактами — обстоятельство малой важности, если бы не допущение, что они всегда таковыми были. Однако жизненная зараза бэконизма — самый прискорбный источник ошибки здесь — заключалась в его наклонности швырять власть и почитание в руки людей просто воспринимающих, в руки этих пескарей среди тритончиков, микроскопических ученых, откапывателей и разносчиков мелочных фактов, по большей части из области физического знания, — фактов, которые они кромсали и продавали по мелочам за одну и ту же самую цену на проезжей дороге; их ценность зависела, как предполагалось, просто от факта их фактичности, без отношения к их применимости или неприменимости, в развитии тех конечных и единственно не подложных фактов, что называются Законом.

На лице земном, — продолжает это письмо, «никогда не существовало лицемеров и тиранов более несносного, более нестерпимого разряда, нежели эти индивидуумы, внезапно, таким образом, вознесенные хогговской философией до ситуации, к которой они вовсе не подходят, эти персоны, перенесенные из кухонных судомоен в гостиные Знания и из чуланов на кафедры. Их символ веры, их текст и их проповедь заключались, равно, в одном слове «факт» — но по большей части, они даже не знали смысла одного этого слова. Что до тех, кто дерзал тревожить их факты, с целью привести их в порядок и воспользоваться ими, ученики Хогга обращались с ними без милосердия. Все попытки обобщения встречались немедленно словами: «теоретический», «теория», «теоретик» — всякая мысль, словом, прямо воспринималась ими как личное им оскорбление. Разрабатывая Естествознание во исключение Метафизики, Математики, и Логики, многие из этих философов бэконовского рода — одномысленные, однобокие и одноногие — были более жалостно беспомощны, более жалко невежественны, перед лицом всех постижимых целей знания, чем самый безграмотный мужик, который доказывает, что он знает, по крайней мере, что-нибудь, допуская, что он не знает совершенно ничего.