«Отец служил на разных должностях, всегда начальником, но не очень большим, — вспоминал позже Борис Натанович. — Когда он еще работал в Главлите, ему полагался регулярный книжный паек, любая выходившая тогда в Питере худлитература — бесплатно. Так что с книгами в доме было все ОК, что же касается прочего, то ни в чем, помнится, нужды у нас особой не ощущалось, но и шиковать не приходилось. В воскресенье Арк (Аркадий. — Д. В., Г. П.) получал деньги на кино плюс двугривенный на мороженое (одно на нас двоих). Плохо было с одеждой — вечно мама что-то перешивала, и мы друг за другом донашивали отцовские военные причиндалы. Что же касается коммуналки, то рассказывали, что в те времена отдельная квартира была в Питере только у первого секретаря обкома. Это, конечно, миф, но — характерный. У нас же были две (или даже три) большие комнаты в коммуналке — настоящая роскошь! А потом мама выхлопотала разрешение, сделала ремонт и вообще отделилась, так что несколько лет мы успели пожить в отдельной квартире…»

3

Мы мало задумываемся о судьбах, даже собственных. Зачастую нам непонятны их резкие повороты. Мы плохо или очень плохо представляем себе последствия тех или иных событий. Так что, не попади братья Стругацкие, как и большинство их современников, в котел жестоких исторических мясорубок, «Бесы», прочтенные перед войной, и даже романы Уэллса могли прозвучать для них совершенно иначе.

Но случилось так, как случилось. И первый собственный литературный опыт братьев назывался вполне традиционно для тех времен: «Находка майора Ковалева». Что он там нашел, этот майор Ковалев, и почему он был именно майором, не помнит теперь сам Борис Натанович. А Аркадий Натанович вообще вспоминал о другом: «Канун войны. У меня строгие родители. То есть нет: хорошие и строгие. Я сильно увлечен астрономией и математикой. Старательно отрабатываю наблюдения Солнца обсерваторией Дома ученых за пять лет. Определяю так называемое число Вольфа по солнечным пятнам.

Пожалуй, всё.

Хотя нет, не всё.

В шестнадцать лет я влюблен…»

4

Влюблен… Обсерватория… Число Вольфа…

От жизни всегда ждешь только лучшего. Но началась война.

Родители копали рвы под Кингисеппом и Гатчиной, Аркадий копал такие же рвы на Московском шоссе — по нему, в сущности, проходил фронт. В сентябре 1941 года отца, как коммуниста со стажем, человека опытного, зачислили в рабочий истребительный отряд народного ополчения. 27 октября Натана Залмановича мобилизовали в батальон НКВД Куйбышевского района Ленинграда, но уже в декабре он был комиссован по состоянию здоровья и возвращен в Щедринку — на должность главного библиотекаря. Условия той зимы сейчас известны всем: бомбежки, обстрелы, голод, холод. Люди умирали от истощения, замерзали на улицах и в собственных подъездах. Вывороченный взрывами, промороженный насквозь мир постепенно превратился в окружающее.

Аркадий записывал в дневнике:

«25/ХII — 1941. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г.

С Нового года ожидается прибавка еще 100 г, но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его еще до вечернего чая с половиной повидлы…

С 28-го думаю начать работать по-настоящему.

Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звезды (по Бруггеннате). Математику буду изучать по Филипсу. Прекрасный учебник!

У меня будет четыре „Дела“:

1-е: „Вспомогательные предметы“ (математика и сферическая астрономия);

2-е: „Теоретическая астрономия“;

3-е: „Переменные звезды“;

4-е: „Наблюдения“.

Это будет хорошо. Ничто не путается под ногами.

Кроме того, нелегальное 5-е дело: „Кулинария“. Ему я буду ежедневно уделять часок времени…»

И тут же запись: «В школе делают гроб для Фридмана…»

И чуть дальше: «27/XII — 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез)…»

И почти постоянный рефрен: «…плохо с надеждами (и с хлебом)… Одна надежда — на январь…»

5

Аркадию повезло: его с отцом вывезли из Ленинграда. «Мне кажется, я запомнил минуту расставания, — вспоминал позже Борис Натанович, — большой отец, в гимнастерке и с черной бородой, за спиной его, смутной тенью, Аркадий, и последние слова: „Передай маме, что ждать мы не могли…“ Или что-то в этом роде…» И дальше: «Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 граммов хлеба, 150 граммов „жиров“ да 200 граммов „сахара и кондитерских изделий“). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады…

Они уехали и исчезли, как нам казалось, — навсегда.

В ответ на отчаянные письма и запросы, которые мама слала в Мелекесс (пункт назначения), — в апреле 1942-го пришла одна-единственная телеграмма: „НАТАН СТРУГАЦКИЙ МЕЛЕКЕСС НЕ ПРИБЫЛ“. Это означало смерть. Я помню маму у окна с этой телеграммой в руке — сухие глаза ее, страшные и словно слепые…»

Только 1 августа 1942-го в квартиру напротив, в которой до войны жил школьный дружок Аркадия, пришло письмо из райцентра Ташла Чкаловской области. Все-таки пришло, одно из многих добралось до Ленинграда. Даже сохранился список с него.

«Здравствуй, дорогой друг мой! — писал Аркадий. — Как видишь, я жив, хотя прошел или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. Но об этом потом. Как часто я раскаивался в том, что не встретился с тобой перед своим отъездом. Я был так одинок и мне было временами так тоскливо, что я грыз собственные пальцы, чтобы не заплакать. Я хочу рассказать здесь тебе, как происходила наша (с отцом), а потом моя эвакуация.

Как ты, может быть, знаешь, мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы — последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофер ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофер, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофер велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево — первая заозерная станция. Почти без сил мы вылезли и поместились в бараке. Здесь, вероятно, в течение всей эвакуации начальник эвакопункта совершал огромное преступление — выдавал каждому эвакуированному по буханке хлеба и по котелку каши. Все накинулись на еду, и когда в тот же день отправлялся эшелон на Вологду, никто не смог подняться. Началась дизентерия. Снег вокруг бараков и нужников за одну ночь стал красным. Уже тогда отец мог едва передвигаться. Однако мы погрузились. В нашей теплушке или, вернее, холодушке было человек 30. Хотя печка была, но не было дров. Мы окончательно замерзли в своих мокрых одеждах. Я чувствовал, как у меня отнимаются ноги. Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3–4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек. Приехали в Вологду часа в 4 утра. Не то 7-го, не то 8-го февраля. Наш эшелон завезли куда-то в тупик, откуда до вокзала было около километра по путям, загроможденным длиннейшими составами. Страшный мороз, голод и ни одного человека кругом. Только чернеют непрерывные ряды составов.