Иногда дети приходили к нам и ползали по мне. Я лежал, накрывшись одеялом с головой и вцепившись в него горячими зубами, уверенный, что если я сейчас дыхнул бы, скажем, на цыпленка, то он сразу бы облысел и зачах.

Мы уложили спать детей в семь часов вечера и сами уснули первыми.

Так прошел день праздника.

Ночью я вскрикивал, а жена стонала, но детей это не беспокоило.

На другой день нам принесли лекарства.

Чтобы расплатиться, я пошел искать деньги в джинсах, те самые десять тысяч, что снял со счета на желанный праздник. Спустя полчаса поисков я понял, что деньги потеряны. Наверное, они выпали из кармана по пути от банка до дома. Меня нисколько не удивил этот факт, хотя последний раз я терял деньги во втором классе, и это были пятнадцать копеек на проезд.

Глотая антибиотики, я вяло думал: «Это очень правильно… Мы прожили десять лет, которые были прекрасными…

Их нельзя переписать набело, заново – это десять лет без права переписки… Но и не нужно, ни к чему… И десять тысяч кому-то на счастье – такая малая плата за десять лет…

В конце концов, может быть, нашедший их тоже болеет гриппом и ему нужны деньги на капли и порошки…»

Еще я думал про очищающий жар, про то, что в нем должно перегореть и выгореть все ненужное и случайное.

Выздоровление приходило медленно, словно издалека. И сейчас, когда я набираю этот текст, оно еще не пришло во всей полноте и силе.

Плыви себе, гриппозный кораблик, мы отдали тебе свою дань, говорю я.

А дети так и не заболели. Видимо, у них не накопилось никаких долгов.

2007

О красоте, или Жизнь по отвлеченным понятиям

Казалось бы: красота – понятие широкое, и не всегда ясно, что именно оно означает.

Когда великий Федор Михайлович говорил о том, что эта самая красота спасет мир, он, наверное, меньше всего имел в виду красивых людей и красивые виды.

Речь шла о красоте поступка, о красоте мужества и женственности, о красоте веры, прозрачной и честной.

Добро красиво, милосердие красиво, подвиг красив.

Красива молитва, честность красива, нежность красива.

Мир преисполнен красотой как счастьем. Другой вопрос, что красота, наверное, никого уже не спасет.

Со времен позапрошлого века мы научились использовать красоту так, как нам удобно. Выворачивать подлость и пошлость наизнанку, делая красивыми любые слабости и непотребства.

В свое время красота была бесконечно дальним центром мироздания – и к этому центру стремилось любое страстное и честное сердце. Наивысшую точку красоты, ее средоточие, можно было называть гармонией. Мир искал гармонии.

Сегодня красота стала служанкой человека с его бесконечным стремлением наделить благородством и смыслом любой свой неприглядный поступок.

Гармоничное существование, гармоничный взгляд на вещи, гармоничное бытие сплошь и рядом подменяются чем-то иным.

Для современного человека гармония – это комфорт.

Нынешний гармоничный взгляд на вещи – это устойчивая привычка видеть и знать то, что хочется видеть и знать, и отказ от знания о вещах трудных, сложных и неопрятных.

Подлинность, которая, безусловно, является главным содержанием и кровеносной системой красоты, стала несколько непристойной, стыдной, странной.

Подлинное милосердие почти не слышно, почти затеряно среди пышных и пошлых жестов людей очевидно и насквозь немилосердных.

Человеку, совершившему подлинный подвиг, проще умереть три раза подряд, чем обрести внимание признательных ему людей. Подвига уже нет. Он стал, по сути, неполиткорректен – оттого, что оскорбляет человека, не склонного к подвигам.

Естественно, нет и национальных героев. Вернее сказать, в национальных героях ходят редкие проходимцы, которым еще неизвестно где место.

Подобно тому, как гармония с извлеченной сутью стала комфортом, так и подлинность заменил имидж.

Имидж – это подлинность с вырезанными кишками, сердцем и легкими. Остался манекен – с приклеенной улыбкой, с пустыми стеклянными глазами… Но если к нему приглядеться внимательно – сразу заметишь, что у него как минимум нет пупка, а глаза не моргают.

Подлинными теперь кажутся грязные и глупые шуты в политике и в культуре.

Мир все больше становится триединым, и наше нынешнее триединство – это имидж, комфорт, гламур. Они неразрывны и взаимосвязаны.

Имидж и комфорт создают гламур.

Гламур и комфорт делают имидж.

Где тут, в этих тупиках, под нарисованными эмульсией небесами, протиснуться красоте, как ей проявиться на свет Божий?

Красота все не приходит, все никак не наступает.

Как ей протиснуться в наш новый, чудесный мир? У нас тут и так вокруг много приятных и гладких на ощупь вещей.

А отвлеченные понятия занимают слишком много места. Отвлеченные понятия занимают слишком много сердца. Отвлеченные понятия заставляют слишком часто дышать и при этом все равно иногда задыхаться от непостижимости бытия.

Мы изгнали их. Мы желаем жить конкретно. По конкретным понятиям.

Но, изгнав отвлеченные понятия, мы отлучили себя от красоты.

Красота неконкретна. Ее нельзя сформулировать, расфасовать, а потом использовать по мере необходимости.

Надо отвлечься от конкретных понятий. Слишком много серьезных людей вокруг. Слишком мало красивых.

2007

Русские люди за длинным столом

Русский человек и есть та глина, в которую до сих пор легко вдохнуть дар, дух и жизнь.

Народ – глина. Когда в него вдыхают живой дух – он становится нацией.

Я встречал несколько тысяч русских людей в самых разных ситуациях и в самых разных местах.

В деревне, где родился и куда возвращаюсь каждый год. Там, в расстегнутых рубахах и серых трико, с черной щетиной, лишенные запахов тела, подобно святым, но с легким перегаром, конечно, бродят рано постаревшие мужики. Каждую зиму они срезают провода от моего дома до ближайшего столба; каждое лето я приезжаю и за бутылку водки покупаю у них эти провода, но, естественно, они продают мне их как случайно завалявшиеся, не мои и специально для меня припасенные. Это у нас такой обряд.

Я приезжаю свежим комариным вечером, нахожу мужиков за просмотром телевизора, где уже в прошлом году не было изображения, зато есть звук. На их столе стоит стеклянная рать.

Привожу их к своей избушке на машине (провода они бросают в багажник).

Пьяные, они лезут на крышу, верней, лезет один из них, а второй стоит внизу, подавая, когда просят, провод, пассатижи и что-то там еще.

Не сбивая облепивших черную шею комаров, рассказывая мне о том, как хорошо будет этим летом, как зимой волки заходили в деревню, как дворовый пес ушел в лес и вернулся, притащив в зубах задушенного зайца, сивый мужичина крепит провода, переступая по крыше босыми ногами.

Потом провода тянут к столбу, притаскивают откуда-то лесенку, по которой я бы не рискнул передвигаться, даже если б она лежала на земле. Не переставая разговаривать со мной, размахивая в воздухе оголенными концами моих прошлогодних проводов, задевая ими провода под током, тем самым выбивая жуткие искры и нисколько этого не пугаясь, мне устанавливают электричество.

Я отвожу мужиков домой, даю им водки. Я привез ее с собой, мне не жалко.

Почти все их поступки незлобны и скорей веселы. Большинство их суждений о природе и природе вещей удивительно метки.

Деревня отслаивает речь. Отшелушивает. И еще – интонацию и мимику.

Каждую весну я тоскую по этим мужикам.

Еще я видел русских людей в университетах, где похожие на неопрятных птиц студенты громко шумели меж собой, и мне казалось, что ни один из них никогда не станет нормальным мужчиной. Но потом, спустя годы, я их встречал, и все они легко несли свое достоинство, свои новые профессии. Черные неопрятные птицы разлетелись неведомо куда, осталась твердая посадка головы, взгляд, жест, ответственность.