За то же самое время в Советской России было создано столько шедевров, что пересчитывать их – пальцев не хватит.

Бабель написал «Конармию». Катаев – «Отец» и «Время, вперед!». Всеволод Иванов – «Партизанские повести». Ильф и Петров – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Леонов – «Вор» и «Дорога на Океан». Платонов – «Епифанские шлюзы» и «Чевенгур». Шишков – «Угрюм-река». Шолохов – «Тихий Дон». Фадеев – «Разгром».

А ведь еще были Гайдар, Зощенко, Каверин, ранний Лавренев, Паустовский, Фурманов, ранний Федин, Шкловский, да кого только не было. Мы еще не называем Булгакова, Мариенгофа или Добычина: понятное дело, что писать прозу, находясь в Стране Советов, – это еще не значит быть советским писателем. Но, важно заметить, они жили именно в России – собственно, об этом мы и ведем речь, а не выясняем в очередной раз отношения между советской и несоветской литературой.

Что до старых мастеров, о которых говорили Леонов и Газданов, – то тут, что в России, что за ее пределами, какое-то время – если судить по гамбургскому счету – сохранялось ощутимое равновесие.

Ну, Горький и Бунин, тут нечего сказать.

Да, там Борис Зайцев написал «Золотой узор», а Шмелев – безусловные шедевры «Солнце мертвых» и «Лето Господне». Но Шмелев, надо сказать, написал еще неперечетное количество книг не самого высокого литературного уровня. Недаром тот же Газданов несколько раз едко отзывался о нем, когда говорил о тех литераторах, что только по недоразумению числятся в учителях.

Зато здесь, в России, Вересаев написал лучший свой роман «В тупике», а Серафимович – восхитительный «Железный поток». А уж сколько всего написал Сергеев-Ценский – нисколько не меньше Шмелева. И не хуже, наверное, по уровню; хотя и не лучше.

Наконец, вряд ли кому-нибудь даже сегодня придет в голову спорить с тем, что «Петр Первый» Алексея Толстого или «Разин Степан» Чапыгина хуже исторических сочинений Мережковского или Ивана Наживина. Просто потому, что не только не хуже, но несравнимо лучше.

Но время шло, и ситуация менялась все очевиднее. К началу шестидесятых годов XX века за границей живут несколько миллионов русских людей, эмигрантов первой и второй волны, у которых родились уже дети, а у кого и внуки. В России в это время становятся известны или начинают публиковаться Юрий Трифонов, Валентин Распутин, Юрий Бондарев, Фазиль Искандер, Василий Белов, Андрей Битов, Виктор Астафьев, Василий Шукшин… Что до эмигрантской литературы – ее к тому моменту было почти не разглядеть, она растворилась и затем всерьез пополнялась лишь за счет вновь прибывших: Виктора Некрасова, Солженицына, Аксенова, Лимонова…

Мастера, об отсутствии которых печалился Газданов за границами России, не удержали в ладонях теплоту русской речи – а вот в Стране Советов, со всей ее кровавой свистопляской и чудовищным унижением тысяч и тысяч людей, литература сохранилась.

Выходит, что власть тут вообще ни при чем.

Если бы произошло чудо и Советский Союз не распался, но, напротив, модернизировался, пошел на послабление режима и перестал изгонять на Запад свою буйную интеллигенцию – эмигрантская литература стремительно сошла б на нет.

Но, собственно, зачем Советскому Союзу было модернизироваться, чтоб проследить эти процессы? Вполне можно взглянуть из дня сегодняшнего, чтобы убедиться: на русском пишут только эмигранты в первом поколении. Только они!

Здесь, наконец, надо произнести одну невеселую истину.

Русский – не иврит. Он в неволе не живет.

Русские эмигранты уже к третьему поколению забывают родную речь.

Никто и не сосчитает, сколько веков не было в помине никакого Израиля, но в 1755 году в Германии начинает выходить литературный журнал на иврите «Кохелет мусар», а в 1784 году – альманах «Ха-Меассеф». Почти одновременно на иврите начинают писать Н.Вессели в Германии, Э.Луццатто в Италии и И.Невахович в России.

Собственно, с тех пор с еврейской литературой все в порядке – хоть и шедевров, прямо скажем, было немного, но зато привычка к родному слову не покинула гортань.

Мы себе можем представить, что через пятьсот лет после переселения русских на чужбину появится литературный журнал на русском языке? Хорошо, возьмем не пятьсот, а двести пятьдесят или даже сто лет. Мало ли русских разметало по свету – и что? Где услышать их потомков? На Аляске? В Турции? В Малой Азии, возле озера Маньес, куда в середине XVIII века огромной общиной переселились казаки, успевшие побунтовать при Петре Первом в вольнице смутьяна Кондратия Булавина?

Когда Бог вдруг раздумает беречь и хранить нас и России не станет – исчезнет вскоре и русский язык. Опыт русских эмиграций должен нас этому научить.

Если мы потеряем свои земли, нас быстро сотрут из памяти людской.

И старым мастерам, о которых печалился Гайто Газданов, сколько бы их ни осталось к страшному дню потери Родины, вскоре некому будет передать свою речь. Их мало кто услышит и мало кто поймет.

Забудутся Пушкин и Блок.

Засмеются дикой тарабарщине люди, услышавшие нелепую и невнятную речь: «Гой ты, Русь, моя родная, / Хаты – в ризах образа… / Не видать конца и края – / Только синь сосет глаза. / Как захожий богомолец, / Я смотрю твои поля. / А у низеньких околиц / Звонно чахнут тополя».

И никакого русского возрождения не случится никогда: кому мы нужны, если не нужны самим себе?

Надо держаться за свою землю всеми пальцами: нет ни у нас, ни у нашего языка иного пристанища.

Временное

Теперь мы будем жить отдельно

Русский писатель испытывает к власти двойственные чувства.

Наверное, это было заложено еще Пушкиным, который с разницей в считаные дни писал стихи с противоположным, по сути, политическим зарядом.

Сначала сочинил свое послание декабристам: «Оковы тяжкие падут… И свобода / вас встретит радостно у входа…». И следом осмыслял случившееся уже как государственный муж: «В надежде славы и добра / Смотрю вперед я без боязни – / Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни». Смысл тут простой: ну, повесили несколько офицеров и поэтов, а оставшихся смутьянов отправили в Сибирь – что ж поделаешь, при Петре Великом и не такое бывало. Надежду на славу и добро это не отменяет.

Спустя сто лет Осип Мандельштам писал сначала, что «власть отвратительна как руки брадобрея», а спустя немного времени в рифму к прежним стихам клялся: «Я человек эпохи Москвошвея!» И далее: «…Попробуйте меня от века оторвать, / Ручаюсь вам – себе свернете шею!»

Та же, что и у Пушкина, история: жить в России ужасно, но это такое счастье.

Русский писатель зачастую и государственник, и революционер одновременно. «Революционер» мы произносим в самом широком смысле – речь идет о наивысшей свободе духа в первую очередь.

В этом смысле путь Максима Горького, сначала вложившегося словом и делом в большевистскую революцию, дабы разрушить монархию, а потом верой и правдой служившего новому цезаризму, нисколько не парадоксален, а как раз традиционен.

Несколькими десятилетьями ранее Федор Достоевский был сначала едва не казнен как бунтовщик, но затем вошел в историю как монархист и консерватор.

Достоевскому это все прощается, а Горькому в прощенье отказано. Но, по большому счету, разницы между ними никакой нет.

Присмотритесь к судьбе почти любого крупного российского литератора: очернитель и охранитель там соседствуют в одном человеке, будь то Гоголь, Лесков, Лев Толстой, Чехов, Есенин, Пастернак, Леонид Леонов, Солженицын или даже Бродский.

Свести судьбу любого писателя советских времен к неистовой борьбе с советской властью – такое же пошлое упрощенье, как трактовка классиков XIX века советскими исследователями, видевшими за каждой лермонтовской или тургеневской строкой ненависть к царизму и к, так сказать, сатрапам.

Двести с лишним лет существования светской литературы в России действовали взаимное притяжение и одновременное отторжение литератора и власти. Они разговаривали – и беседа шла, в историческом смысле, на равных. Даже если вторые физически уничтожали первых.