Кто-то дёргается от выстрела, но все сразу видят и понимают, что стреляет свой.

Переполошившиеся омоновцы из встречной колонны что-то крикнули нам.

Семёныч смотрит на Шею строго:

– Сынок, ну что ты творишь?

Мы въезжаем на мост.

Поездка воспринимается через смену запахов – наверное, в человеке просыпается затаённое, звериное: если в Ханкале по-домашнему веет портянками, тушёнкой, дымом, а за её воротами пахнет сыростью, грязью, то ближе к городу запахи становятся суше, злее.

Изуродованные кварталы принимают нас строго, в полной тишине. Пацаны застывают, вцепившись в свои автоматы. Все неотрывно смотрят в город.

Дома с обкусанными краями, груды битого серого кирпича… продавленные крыши качаются в зрачках сидящих у края грузовика. Улицы похожи на старые ужасные декорации.

Вдоль дороги встречаются дома, состоящие из одной лицевой стены, за которой ничего нет, – просто стена с оконными проёмами. Как же эти стены не падают на дорогу…

Пацаны смотрят на дома, на пустые окна в таком напряжении, что, кажется, лопни сейчас шина – многие разорвутся вместе с ней.

Ежесекундно мнится, что сейчас начнут стрелять. Отовсюду, из каждого окна, с крыш, из кустов, из канав, из детских беседок…

И всех нас убьют. Меня убьют.

Бывают же такие случайности – только приехали и с пылу с жару влетели в засаду. И все полегли.

Чувствую, что пацаны рядом со мной разделяют мои предчувствия.

Саня Скворцов засовывает ладонь за пазуху. Я знаю, что у него там крестик.

Пятиэтажки, обломанные и раскрошившиеся, как сухари. В комнате, обвалившейся наполовину, лишённой двух стен и потолка, стоит, зависнув над пыльной пятиэтажной пустотой, железная кровать…

…как же много окон…

Порой встречаются почти целые дома, жёлтые стены, покрытые редкими отметинами выстрелов, как ветрянкой. Если попадается деревянный дом – то почти всегда горелый, с провалившейся крышей.

Ближе к центру города, из-за ворот уцелевших сельских построек выглянул маленький чеченёнок, мальчик, показал нам сжатый кулачок, что-то закричал. Я попытался поймать его взгляд – мне показалось, он знает, что будет с нами, со мной.

ii.

Нас привезли к двухэтажной школе на окраине Грозного. Только машины въехали во двор, пацаны оживились: доехали! мы дома!

Филя, наш пёс боевой, радостно залаял, выскочив из машины, где смирно лежал под лавкой. Понюхал грязь окрест себя, пробежался, пометил угол дома.

Теперь главное – обустроиться как следует. Неприятно, когда тебя сырого, несолёного пытаются сожрать…

Парни повыпрыгивали из кабин, кости размяли, хотели было закурить, но – некогда: опять надо разгружаться.

Какой-то чин из штаба провёл Семёныча на второй этаж, показал помещение, где мы будем жить: большой зал, в котором буквой “С” уже расставлены в два яруса кровати.

Офицеры аккуратно прошлись по коридорам, заглянули, не входя, в открытые классы. Кабинеты загажены, изуродованы, завалены поломанными партами.

Семёныч предупредил бойцов, чтобы по школе не шлялись, в классы не лезли: “Сначала сапёры пусть посмотрят, на свежую голову”.

В указанное чином помещение мы и стали таскать свои вещи под суетливым руководством начштаба – капитана Кашкина.

Забегая, оценивающе смотрим на обстановку…

Высокие окна зала защищены мешками с песком; над мешками висит упругая проволочная сетка – наверное, её перевесили из спортзала. Кровати стоят в дальней безоконной половине помещения.

Снова бежим вниз. Что-то Хасана опять не видно…

Двор чистый, даже пара изначально зелёных, но с облупившейся краской лавочек сохранилась. Турник есть, правда, низкий, нашим бугаям по шею – кто-то уже примерился.

Во дворе стоит небольшая и, как оказалось, относительно чистая сараюшка, мы туда сразу кухоньку определили, так как то на первом этаже школы помещение, где, по всей видимости, была столовая, похоже на мусорню, дрянью и тряпьём увалено, грести там не разгрести.

Зато умывальня, совмещённая с трёмя толчками, оказалась вполне приличного вида. Около сортиров, конечно, всё обгажено, но, бросив жребий, мы выбрали несчастных, которые всё там приберут. Угодило на Женьку Кизякова, Серёжку Федосеева из нашего взвода и ещё двоих бойцов из второго.

Женька, его все зовут Кизя, этому совершенно не огорчился, зато Серёжка по кличке Монах – до спецназа он поступал в семинарию, хотел стать священником, но провалился на экзаменах, неразборчивые в церковных делах пацаны прозвали его Монахом – что-то недовольно промычал.

– Ты что, Монах, думал, мы тут часовню первым делом будем возводить? – интересуется недолюбливающий Монаха Язва. – Нет, голубчик, первым делом надо дерьмо разгрести.

– Вот и разгребай, – отвечает Монах, поставив лопату с замазанным совком к стене.

– Боец Федосеев! – спокойно говорит Язва. Монах не реагирует, но и не уходит.

– Не слышу ответа, – говорит Язва.

Монах безо всякого выражения произносит:

– Я.

– Приступить к работе.

Монах берёт лопату. Пацаны, присутствующие при разговоре, криво ухмыляются.

Освободившись, мы осматриваем школу со всех сторон, обходим её, внимательно ступая, прихватив с собой Филю. Пёс, по идее, должен залаять, почуяв мину.

За школой расположен будто экскаватором вырытый, поросший кустами длинный кривой овраг. В овраге – помойка и несколько огромных луж, почему-то не высыхающих. Дальше – заросли кустарника.

Школа обнесена хорошим каменным забором, отсутствующим со стороны оврага. Ворота тоже есть.

Слева от здания – пустыри, а дальше – город, но едва видный. Справа за забором – низина. За низиной проходит асфальтовая дорога, вдоль которой высится несколько нежилых зданий.

Неподалёку от ворот – полупорушенные сельские постройки, кривые заборы. Там тоже никто не живёт. Первые пятиэтажные дома жилых кварталов стоят метрах в двухстах от ворот школы.

“Ну, всё понятно… Жить можно”.

Как начало темнеть, выставили посты на крышу. Первой сменой ушло отделение Хасана.

Поужинав консервами, пацаны разлеглись. Моя кровать – у стены, на втором ярусе. Люблю, чтоб было высоко. Подо мной, на койке снизу, расположился Саня Скворец.

– Саня, ты знаешь, что Егор ссытся ночами? – не преминул поинтересоваться у него Язва.

Спать легли в муторных ожиданиях…

Долго кашлял, будто лаял, кто-то из бойцов.

Закрыв глаза, я почувствовал себя слабо мерцающей свечой, которую положили набок, после чего фитиль сразу же был залит воском. Всё померкло. С лаем куда-то убежала собака… Приснилась, наверное.

…А иногда всё было не так. Она просыпалась лениво. Утро теребило невнятную листву, как скучающий в ожидании.

В течение ночи Даша стягивала с меня одеяло и накручивала его совершенно невозможным образом на ножки. Просыпаясь от озноба, я шарил в полусвете руками, хватался за край, за угол одеяла, тянул на себя и засыпал, ничего не добившись. Спустя полчаса садился на диване, потирая плечи и ёжась. Чтобы завладеть своей долей одеяла, необходимо было разбудить её. Разве можно?

Я наврал, что не ходил курить. Постоянно ходил. Синее пламя конфорки, холодная табуретка. Когда я возвращался – солнце пялилось на Дашу, как ошалевший шпик. Поджав под себя ножки, грудью на диване, она потягивалась в утреннем блаженстве, распластывая ладошки с беленькими пальчиками. Совершенно голенькая. Какой же она ребёнок, господи, какая у меня девочка, сучка, лапа.

– Куда ты ушёл? Мне одиноко, – совершенно серьёзно говорила она.

…полежав у неё на поясничке, – мы располагались буквой “Т”, – я уезжал на работу в пригород Святого Спаса.

На сборы уходило семь минут. Потом сорок минут езды на электричке, три перекура по дороге.

Она ещё долго нежилась в кровати. Встав, неспешно заваривала и очень медленно пила чай. Одевалась обстоятельно (всего-то дел: маечка на голое тело, голубые шорты, а потом влезть в белые кроссовки, не развязывая их).