Пацан выскочил на улицу, заслышав жуткий кошачий крик, – никогда бы не подумал, что коты могут так орать.

– Петуха, бля… – кричал отец, – петуха нашего хотел задрать. Я ж говорил, эта бандеровская сволочь некормленая… Иуда, бля!

«Бля» он произносил как с призвуком «ы», и с плотным «л» – «былля», от этого ругательство звучало тяжелей и весомее.

Пацан присмотрелся и увидел кота с разбитым черепом, вцепившегося передними лапами в забор так, что когти впились на сантиметр. Возле мертвого кота валялась мотыга – неясно было, то ли отец так умело метнул ее, то ли сам нагнал кота у забора и зарубил в ближнем бою.

Петуха пацан заметил, еще когда выбегал из дома, – ошарашенная птица, лишенная хвоста и с окровавленным гребнем, ничего не видя, семеня пьяными ногами и невпопад помогая крыльями, торопилась в сарай.

Там забрался под насесты, в самый угол, и сидел, перемазанный куриным пометом, зажмурившись и тихо дрожа.

Бабушка все боялась взглянуть на кошачий труп и охала.

Отец поднял кота за шиворот и выбросил на дорогу.

Бандера уже приближался, кривя лицо и пристально глядя на кота, будто пытаясь наверняка убедиться, что он подох.

Пацан до сих пор толком не знал, какое у Бандеры лицо – глаза и лоб у него вечно были в тени густых волос, а рот прятался в усах.

Однажды Бандера приснился ему, и пацан точно разглядел его во сне – но потом днем присмотрелся повнимательнее – и понял, что нет – не такой был ночью.

Дойдя до кота, Бандера остановился и, не поднимая глаз, сказал:

– Я завтра твою корову мотыгой порублю.

Отец, стоявший с мотыгой у забора, легко ответил:

– А я тебя.

Бандера потоптался возле кота и сказал:

– Сука.

Отец щетинисто хохотнул:

– Последняя сука – это ты. Ты в собачий ад попадешь. Сколько собак вы порезали – столько тебя и будут грызть.

Бабушка стояла окаменевшая – перечить мужику она не умела никогда, пусть это даже и сын. Она и внуку-то – пацану – тоже ни в чем никогда не перечила, будто раз и навсегда зная о его мужицком превосходстве.

Отец глянул на бабушку, и она поспешила во двор, чтоб не мешать разговору.

Никто и не заметил, как появился Дудай, – на него подняли глаза, только когда его глупый пес зашелся в лае, то подскакивая к забору, то отбегая.

Дудай был черноволос, кривоног, лобаст. Он часто скалился, и казалось, что это от него кобель усвоил такую повадку.

– Ну и я тоже загляну в собачий ад, похоже, – негромко добавил отец и крикнул Дудаю: – Угомони свою сволочь, мозга вскипают!

К пацану Дудай был всегда приветлив, угощал его карамелью. Но с отцом они давно не ладили – Дудай ревновал его к своей жене; может, и недаром – пацан слышал как-то, что бабушка уговаривала отца: «Отвяжись от нее, он же пожжет нас – мусульман». Слово «мусульманин» у нее было короче на слог. Слушая бабушку, пацан отчего-то вспомнил, как сам Дудай, придя в сельмаг, привычно щиплет то одну, то другую оплывшую бабу за всякие места, а те смеются.

– Собака свободный зверь, хочет – лает, – подумав, ответил Дудай отцу, глядя на дохлого кота.

– Ну, как скажешь, – ответил отец и с оттягом метнул мотыгой.

Мотыга была короткая – сделанная под совсем невысокую бабушку.

Кобель, заметил пацан, увиливая от удара, на мгновенье умудрился встать буквой «г» – вывернувшись половиной туловища – но ему все равно досталось деревянным черенком ровно по хребту.

В отчаянье и ужасе пес метнулся и угодил прямо в ноги Бандере, что окончательно разозлило его.

Пацан и не помнил кто и что закричал, как отец очутился посреди дороги и снес Бандере скулу размашистым ударом, но тут же ему куда-то в живот, по-борцовски, бросился Дудай, и отец оказался на земле, головой к своему забору, в не просыхающей даже летом грязной и пахучей луже.

Лужи оставались по всей улице даже в самое жаркое лето, – может, оттого что помойную воду выплескивали прямо от двора.

Отец изловчился подняться, прихватив кровавого кота и тут же швырнул им в Дудая. Но через мгновенье Бандера, боднув отца твердой головой в спину, уронил его в соседнюю лужу.

Усевшись ему на спину, Бандера тыкал отца в самую жижу, будто хотел его досыта накормить.

Расхрабрившись и напрочь ошалев, Дудаев пес вцепился отцу в бедро, и отец, заслоняя одной рукой затылок от мужицких тычков, другой силился дать животному всей пятернею по глазам.

Пацан в ужасе осмотрелся, а потом, ничего уже не думая, схватил полено и бросился на помощь отцу. Следом выбежала из калитки напуганная дикими криками бабушка.

Пацан, не умея как следует размахнуться, тыкал поленом в собаку, отчего та становилась лишь злее. Бабушка, боясь притронуться к любому из мужиков, с причтом становилась то на пути Бандеры, то на пути Дудая. Они стремились оттолкнуть ее и снова достать грязного, как грех, отца сапогом по ребрам, а лучше по голове.

Всех остановил неожиданный железный визг на путях, хорошо видных с дороги. Мужики воззрились на вдруг затормозивший дневной состав.

Такого никогда не было.

Даже Дудаев пес отцепился наконец и, встав неподалеку, начал облизываться.

Отец свез тыльной стороной ладони грязь со лба и с губ.

– Да ни хера мне не будет, – сказал отец.

Бабушка выставила ему на лавку таз с водой и суетилась возле с тряпкой, залитой чем-то пахучим, вроде самогона.

Отец увиливал лицом от тряпки, которой бабушка норовила промокнуть ему бровь и щеку. Морщась, он стягивал штаны и рубаху.

У отца, в который раз заметил пацан, темным было только лицо и треугольник на груди – от выреза рубашки, которую он не снимал все лето. Все остальное белело в полутьме избушки, и на этой белизне особенно жутко смотрелись набухшие синяки и ссадины.

Бедро тоже было прокусано, но, слава богу, не в лохмотья, не мясом настежь, как могло бы показаться по разодранным вдрызг брюкам.

На эту рану отец резко плеснул прямо из склянки, принесенной бабушкой, – и сидел, сцепив зубы, глядя куда-то мимо икон.

Выхлебал ту же склянку в несколько крупных глотков и, зачерпнув ладонью из таза, запил отраву.

В этом же тазу помыл руки, поплескал на лицо, бровь все протекала, и отец прижал ее ладонью, а другой рукой ткнул кнопку радио, всегда стоявшего на подоконнике.

В Москве война, в Москве злоба и коловорот – затрещало радио на все голоса. Москва горит, бьет витрины и пугается ездить в метро. Казалось, что все сидящие в радиоточке норовят выхватить друг у друга микрофон и оттого говорят все быстрее и быстрее.

Ничего не понимая, пацан трижды обошел вокруг стола, пугаясь смотреть в таз, где плавали красные пятна, которые никак не могли полностью раствориться в воде, словно отцовская кровь была очень густа.

Пацан почти беззвучно встал на стул и вытащил буквы, которые прятал за иконами.

Выложил на столе круглое слово из шести букв.

Московские здания, которые теперь стояли в дыму, представлялась ему похожими на эти серебряные буквы – только зданий было не шесть, а тысячи, и все они сияли, огромные, словно зеркала до небес.

Еще Москва была похожа на разукрашенную заводную игрушку. Поезда светились на ней, словно бусы, во лбу горела звезда, все внутри нее стрекотало, гудело, искрилось.

– Сходи к насыпи, – вдруг сказал пацану отец, все время выглядывавший в окошко одним глазом, а второй пряча под рукою. – Посмотри, что там.

Пацан тихо, – будто пугаясь, что отцу больно не только от ссадин, но от любого громкого звука, – вышел на улицу.

…на веревке дрожало стиранное белье – раньше пацан думал, что это скорость налетающего и убегающего состава заставляет трепетать землю, – но вот состав встал, а белье все дрожало…

Он вспомнил, как на него, указывая пальцем, смотрела из окна состава девочка, словно мальчик в траве был чем-то удивительным, вроде зверя.

Почему-то он подумал, что девочка вновь сидит там, в составе. Он вообще был уверен, что в поезде из раза в раз ездят одни и те же люди.