— Медед! Помогите! — испуганно заорал его напарник и тут же свалился, срубленный острой казачьей саблей.

На стены и башни уже лезли бородатые, пестро одетые люди с обнаженными клинками и пистолетами в руках.

— Мать твою!.. Гей, станишники!

— На распыл басурманов! Руби их!

— Во имя Отца… и Сына… и Святого Духа! — приговаривал огромный, до глаз заросший сивой бородищей поп в драной рясе, круша тяжелым шестопером налево и направо, разбивая турецкие головы, проламывая щиты и досадливо отмахиваясь от направленных ему в грудь пик.

— Ворота! — повелительно крикнул атаман.

Несколько донцов, рискуя сломать шеи, спрыгнули с 6ашни и, быстро изрубив стражу, распахнули створки окованных железом городских ворот. Толпа казаков с гиканьем и разбойным посвистом, вызывавшим у турок панический страх, ринулась на узкие грязные улочки, скудно освещенные выглянувшей из-за туч ущербной луной. Их товарищи забрались на стены, неся смерть пытавшимся сопротивляться силяхтярам — воинам наемного турецкого корпуса. Замелькали огни факелов, дымно занялось зарево первого пожара. Где-то высоким голосом вопил недобитый турок, призывая на помощь Аллаха, которому в эту страшную ночь было явно не до него.

На перекрестке, рядом со старой мечетью, вплотную сдвинув щиты и угрожающе выставив длинные пики, казаков встретила городская стража. Построившись в несколько рядов, турки живой стеной перегородили улочку, надеясь сдержать напор воинственных пришельцев. Повинуясь команде начальников, стража сначала медленно двинулась вперед, с каждым шагом ускоряя движение, чтобы крепче ударить по врагу, нанизать проклятых гяуров на острия пик, разорвать сталью их плоть, выбросить за городскую стену, а там довершить дело ятаганами.

— Алла! Алла! — подбадривая себя, кричали турки. — Смерть урус-шайтанам!

Но разве есть в мире сила, способная остановить казака, идущего на святое дело освобождения братьев из неволи? Нет такой силы!

— Пушку! — приказал атаман.

Казаки расступились, давая дорогу пушкарям, тянувшим фальконет. Турки теснее сомкнулись и побежали быстрее, стремительно сокращая расстояние. До них осталось полтора десятка шагов…

Бухнула выкаченная на прямую наводку пушка, сразу пробив брешь в рядах стражи. Полетели наземь разбитые щиты. Дико завыли раненые, перекрывая треск разгоравшихся пожаров и лай обезумевших собак.

Молниями сверкнули казачьи сабли. Залпом ударили ружья и пистолеты. Замертво пали первые турецкие смельчаки, не, знавшие, что каждый казак в бою стоит десятка, поскольку донец родится и умирает с острой саблей в руках. Отрубая наконечники пик, ловко разя противников через щиты, казаки врезались в турецкий строй, заставили его распасться и отступить.

— Бей, руби, в полон не бери! — гремел над улочкой бас походного атамана — Будет помнить басурманское племя казачий клинок!

В душной темноте, разорванной всполохами пламени, били, рубили, кололи, душили друг друга люди разных вер. Падали и умирали на истоптанной, скользкой от крови земле, расплачиваясь своими жизнями за свободу других! Через несколько минут жаркая схватка закончилась. Только жутко распластанные саблями тела остались на улочке у старой мечети. Всех турок порубили.

Багровое зарево поднималось над городом. В его неверном свете, под низко висящими крупными южными звездами, словно качались в дыму тонкие белые минареты. Дерзким, внезапным ударом казаки овладели городом и ринулись к невольничьему рынку, где в длинных приземистых строениях томился взятый на Руси полон.

— Православные есть? — громко кричали донцы, пробегая по темным улицам. И если слышали в ответ: «Есть, родимые, есть!» — вышибали двери, врывались в дома, сбивали с полоняников кандалы и деревянные колодки. Не слушая слов благодарности, торопили людей, ошалевших от счастья, внезапно обретенной, а казалось, навсегда уже потерянной, свободы.

— К морю беги, к челнам! Живей поворачивайся, пока турок не опомнился!

На невольничьем рынке, перебив оставшуюся стражу, тяжелым бревном вышибали двери темниц, выпускали пленных и под охраной отправляли на берег, к стругам.

— Поторапливайся! — командовал атаман, поспевавший появиться везде, где только случалась в нем нужда, будь то жестокая сеча с турками или никак не желавшие поддаваться двери тюрьмы. — Потом добычу разглядывать станем. Выводи православных из города.

На площадь невольничьего рынка Савелий Мокрый не попал — замешкался, когда бился с городской стражей, отмахиваясь клинком от наседавших на него турок. Пока их порубал, пока кинулся догонять своих, пока понял, что свернул в темноте не на ту улочку — заплутал в басурманском городе. Темень кругом, где-то истошно кричали, трещало в огне дерево, дым щипал глаза. Неподалеку стреляли. Куда бежать? Наверное, надо на шум драки подаваться? Опять кругом неудача, даже здесь, если от своих умудрился отстать.

Удачливым Мокрый себя не считал — что всем Бог дал, то и ему. Не раз ходил он под Азов и другие турецкие городки, рубился в степи с татарами, чтобы полон освободить да добыть себе зипун. Но когда наступало время дуванить хабар — делить взятую в набеге добычу, — доставалось Савелию всякое совершенно ненужное барахло — шелк, бархат или бабья накидка, вышитая жемчугами. Зачем это бобылю, перекати-полю? И спускал он добро без всякой жалости, чтобы вскоре вновь прибиться к ватаге и уйти в лихой набег: там веселее, там огонь пожаров и жестокая сеча, там дышишь полной грудью, и жизнь кажется мимолетной, как тонкий посвист каленой стрелы.

Правда, хранил Савелий одну заветную вещицу, не считая, конечно, коня и сабли, — без них какой же он казак? Много раз просили продать или обменять мотавшуюся в ухе у Мокрого золотую серьгу со вставкой из кусочка исфаганской бирюзы, но он не соглашался: берег как память о набеге на персидский караван. Хотя, бывало, жгла ему та серьга душу непреходящей болью.

Случилось это несколько лет назад. Пристал Мокрый к крепкой ватаге отчаянных удальцов. Ватага сбилась невелика, чтобы доля добычи на каждого оказалась больше. Зато любой казак — сорвиголова. Ушли верхами в поле, выследили караван и налетели с гиком и посвистом, на скаку без промаха стреляя из ружей. Савелий направил скакуна в середину каравана: там обычно товары получше и народец побогаче. Но неожиданно нарвался на выстрел: так и ожгло пулей щеку! Чуть правее взял бы басурман — и больше никогда казаку не ходить в набег.

Молодой чернобородый перс откинул бесполезный пистолет и быстро выдернул из ножен кривой клинок, хищно блеснувший на жарком степном солнце. Да не так прост был и казак. Зазвенела сталь, высекая синеватые искры, и лег перс на выжженную зноем землю, задрав навстречу небу окровавленную бороду.

Вскрикнул тут кто-то, жалобна и тонко, словно раненая птаха. Оглянулся Мокрый и похолодел. Молодая басурманская девка, сидевшая на повозке, запустила себе под левую грудь длинный узкий кинжал. Кинулся он к ней, хотел спасти: ведь не по-божески это, если человек, да еще баба, пусть даже басурманской веры, жизни себя лишает. Пусть и не крещеная, но не простит Господь такой грех! Но не успел, упала она под копыта его коня рядом с тем персом — как знать, мужем, братом, женихом?

Спешился Савелий и снял с нее на память золотую серьгу с камушком бирюзы. Больше ничего не захотел он взять из добычи, оговорив себе право оставить только эту серьгу. И дал казак после этого случая клятву Пресвятой Богородице, что за нечаянно погубленную им жизнь не жалея себя, вызволит из неволи столько душ христианских, сколько сможет. И будет соблюдать клятву, пока не сложит буйную голову.

Мокрый свернул в очередной проулок и неожиданно наткнулся на трех турок. Щедро раздавая тумаки, они выгоняли из дома женщин, до глаз закутанных в широкие шали. Женщины визжали цеплялись за узлы, а мужчины сердились и бряцали оружием.

— Я аюха! Сюда! — не разглядев в темноте, кто перед ним, окликнул казака один из басурман. Но тут же понял, что ошибся, и метнул в Мокрого короткое копье.