Когда Анфиса Панкратьевна входит в класс, следы умиления невольно блестят на глазах ее учеников. Ай-я-яй, какая она хорошая! Тихо в классе…

Только тот, кто сам преподавал, может по достоинству оценить эту тишину.

— Я люблю своих учеников, — говорит Анфиса Панкратьевна, — и они за это любят меня. А я их за это люблю еще больше. А уж они меня за это просто обожают. А уж я их… — Звонок прерывает наш разговор.

Анфиса Панкратьевна начинает урок.

— Верочка, — говорит она, — иди к доске. Вот тебе задача, решай ее правильно! Дай я тебя поцелую! Лучшая лыжница нашей школы! — тихо говорит она мне.

Вера решает задачу с такой быстротой, что просто дух захватывает. Глаза ее горят блеском счастья. Перед нами самостоятельный человек, готовый решить любую задачу, которую поставит перед ним жизнь. Маруся, Галя и Федя ничем не хуже Веры. И хочется петь, хочется кричать от радости при взгляде на Верочку, на Анфису Панкратьевну, на всех этих ребят, таких хороших и разных. Но я не пою и не кричу. Я пишу.

Ф. Панферов

Зеленая драма

   — Собака есть первейший друг человека.

   — Но классовой борьбы не понимает.

                (Ф. Панферов. «Зеленая Брама»)

— Девушки! В ножи!

  (Ф. Панферов. «В стране поверженных»)

Самолет наяривал по воздуху. Выше нас — небо, синее-пресинее, ниже, почему-то, земля. Чернозем ярится… рожь колосится… жеребец купается…

Вон кто-то спички рассыпал… бесхозяйственность!

Хочется, как в детстве, побегать босиком по облакам. Уж больно они ядреные да рассыпчатые. Крупичатые, если не больше.

— Эй, летчик! Споем, что ли? Или напишем чего ни на есть?

Но он, поерзав, буркнул вовсе несуразное:

— Сейчас — вниз полетишь! Страшно небось, а?

— Видишь ли… чирий одолел… типун на языке у меня…

Но он перебил меня:

— Прыгать будешь? Али на попятную?

— Я? На попятную? Ах ты…

Я прыгнул. Меня закружило, завертело, раскидало во все стороны сразу. Ох ты, ах ты, ветер ты, ветер… «Оторвался от коллектива, — подумал я, — нехорошо…»

Лечу…

— Их-х, елки зеленые! Хлюпнусь тут, не соберешь потом ни черепков, ни черепушек.

Землица была уже близко…

«Батюшки! Парашют забыл!» — подумал я еще и с ходу врезался в болото…

Плюх! Вот когда мы красивы…

— К нам, что ли? — спросил меня кудлатый дед, поигрывая противотанковым ружьем. — Из каких будешь-то? Слышь? Тебе гуторю!

— Из писателев мы, — робко забормотал я. — Ты, дедусь, не тормошись больно-то. С малолетства приучены.

— Цыц! — сказал дед сердито. — Вроде «юнкерс» наяривает. Нишкни, мол! Я их, чертей, влёт бью!

«Юнкерс» гудя выплыл на нас, и дед, не глядя, снял его выстрелом через левое плечо. Что-то блеснуло, треснуло, вдарило — и вот «юнкерса» уже не было, а были только мы с дедом.

— Семнадцатый! — сказал дед и сделал на мне зарубку. — Во как! А ты говоришь — из писателев! А ну, стрельни!

— Куда уж мне, — сказал я. — Карандашика не найдется у вас, часом?

— Не балуюсь! — строго сказал дед. — Некурящий я. А вот что ты мне растолкуй, коли вправду по письменной части. Собачка тут к нам прибилась намедни. Сдается мне, чужой песик-то. Не по-нашему балакает, чуешь? Лай не тот! Пришибу его, сукиного сына!

— Что ты, дед, — сказал я. — Ведь он неграмотный.

— Учиться надо! — рявкнул дед сердито. — Превозмогать! Не засти! Пришибу ту животину, как пить дать! Сокрушу бруском, каким ни на есть. Девушки! В ножи!

«Было б мне взять парашют! — горько подумал я. — С парашютом оно способнее…»

Светало. Писало. Печатало. Читало. Удивляло.

К. Паустовский

Золотистая проза

   Ловля лещей — одно из самых

трудных и захватывающих занятий.

  (К. Паустовский. «Вторая родина»)

В три часа ночи смутный запах осени поднял меня с кровати.

Не одеваясь, я долго бродил по своей московской квартире. «Что такое искусство?» — думал я.

И отвечал себе: «Не знаю…»

Я думал о Гарте, о карте, о своей школьной парте, о марте месяце, и о Марте-девушке, которая любит этот осенний запах. По привычке я начал думать о Левитане, но вспомнил, что уже написал о нем книгу. Тогда я стал думать о втором издании этой книги. Спать я уже не мог. Я скучал по барсуку. Мне захотелось сырых мухоморов, ухи из ершей, непотрошеного зайца, лая, мяуканья, всей неповторимой гаммы осеннего лета под Москвой.

И тут я вспомнил об Андерсене. Ганс-Христиан любил путешествовать. Он был одинок.

Раннее утро застало меня в Москве-реке. Верхом на резиновой лодке, надутой моими восторженными вздохами, я медленно, но верно продвигался по свежей воде. Так прошел день.

К вечеру я встретил такого карася, что весь поседел от счастья. Карась сиял, как солнце. Он был с меня ростом. Я встал на колени и заплакал. Я вспомнил об Эдгаре По. Он прожил трудную жизнь, но, к счастью для него, не писал пьес.

Очень осторожно, не спуская глаз с карася, я на ощупь насадил червя и забросил удочку. Карась клюнул сразу. Я увидел, что глаза его полезли на лоб, чешуя встала дыбом, еще мгновение — и он уснул. Я привязал его к лодке и пышно въехал в село Константиновы Кочки. Бабы дружно попадали в обморок, старик Ларионыч закрыл правый глаз и подмигнул левым. Ощущение, охватившее меня, правильнее всего было бы назвать блаженством. Только осенью бывают такие минуты. Вдруг раздался радостный визг. Это нагнал меня наконец наш щенок, всю дорогу плывший по моим следам из Москвы. Щенок был не простой, а ученый.

— Грин! — сказал я ему тихо.

Щенок встал на задние лапки и радостно завилял хвостом.

— Залесский! — крикнул я страшным голосом.

Щенок поднял хвост и с воем бросился в кусты. Село ахнуло.

«Вот и рассказ готов», — подумал я.

Но это еще ничего не значило. Рассказ надо было написать, потом печатать. Потом писать, как я его писал…

Ветер с Черного моря ударил мне в лицо. Я съел карася и поехал обратно. Я так и не решил: рассказ все это или нет. Может быть, я напишу об этом когда-нибудь. А может быть, кто знает, и не напишу. Тогда я напишу о том, как я не написал его.

Очерки и почерки - i_004.jpg

М. Пришвин

Случай

Вот ведь какие бывают дни — и зима еще не кончилась, холодно, и весна не началась. Но вышел я на улицу и слышу, — что такое? Да, точно, что-то хруптит. И не очень далеко. Собаки мои Чижик и Муза вышли со мной и тоже слушают. «Кто бы это так хруптел?» — подумал я. Гляжу на собак и вижу — они тоже об этом думают. Особенно Чижик. Муза, та поглупее, та сразу к тумбочке. И вот стою я — пожилой человек — и две моих собаки, и все трое смотрим мы друг на друга и слушаем это непонятное хруптение. И не можем его понять. Много я повидал и послыхал на своем веку, а такое хруптение вроде не попадалось. Если бы кто чуфыкнул или же затюльтюлькал, я бы сразу сказал — это тетерев! Или — это еще там какая птаха. И собаки мои сказали бы то же. Но здесь, признаюсь, я растерялся. Чижик смотрит на меня, я на Музу, а Муза от меня отворачивается. Мол, решай сам, тебе лучше знать. А я не могу решать. Постояли мы так, послушали и пошли домой. Стыдно мне было перед собаками, и они тоже долго потом краснели и смущались при встречах со мной. Так и не понял я, что это было за хруптение. Уже много времени спустя рассказал я этот случай старому охотнику Ивану Григорьевичу.

— Так это ж лошадь овес ела! — сказал он мне. — А вы не узнали. Это бывает.