— Жестокий ты человек, Илья, — вздохнул Сибирцев.

— Революция требует… — вскинулся было Нырков, но Сибирцев, поморщившись, вяло отмахнулся:

— Ну, положим, жестокости–то она вовсе от нас не требует… Мы жестоки, они жестоки… Подумай, к чему все в конце концов придем? Нет, Илья, это не контрреволюционные разговоры, ты не кипятись.

— Я замечаю, Михаил, — вдруг холодным, суровым тоном заговорил Нырков, — что ты ничего не понял. Скажу правду: я был рад, когда ты появился у нас в Козлове. Ну, как же, опытный чекист, из самого Центра, от самого товарища Дзержинского! Лазутчика ты мне того сразу размотал, словом, высочайший класс показал. А что теперь вижу? А теперь мне ясно, что зря я радовался. Поскольку, выходит, ты против нашего революционного порядка и дисциплины, вот… Нет в тебе, понимаешь, нашей высокой революционной беспощадности!

— Ну, ты не рычи, Илья, не надо. От того, что ты сейчас снова будешь на меня рычать, наша с тобой революция мужикам слаще не станет и быстрее не сделается. А если конкретно об этой самой твоей революционной беспощадности, то она нынче не столько револьвера, сколько ума от нас с тобой требует. К концу ведь дело идет, сам говоришь, намахались сабельками–то, пора бы и о живых людях подумать…

Сибирцев говорил устало, как бы убеждая Ныркова, что все–то он, Михаил, тоже понимает, и где–то даже согласен с Ильей, но… Вот это «но», прежде безотчетное, неясное, теперь, видел Сибирцев, навсегда встало между ними. Степой поднялось, и ничем ее не сдвинешь, не разрушишь.

Илья сам напомнил, как быстро и ловко допросил, «размотал» Сибирцев бывшего подручного того самого Митьки Безобразова, егеря Стрельцова, как благодаря этому была по сути бескровно обезврежена банда, державшая за горло Козловский железнодорожный увел. А ведь хлипкий вид был тогда у Ильи, растерянный, испуганный, дальше некуда. Еще бы, ни тебе подходов к банде, ни мало–мальски сносных перспектив. А почему? А потому, что не силен Илья там, где думать надо. Вот с одним пулеметом на бричке против сотни выйти — это он может. Тут действительно храбрости ему не занимать. И решительности. А нынче, когда регулярные войска уже давят антоновщину, рассеивая крупные бандформирования, когда и бояться вроде бы особо некого стало, вот теперь Илья осмелел, воспрянул духом и… вылезла из него наконец эта самая революционная беспощадность. Не к открытым врагам, а вообще к людям, к тем, кто в тяжелое время не был с ним бок о бок, не палил из револьвера на все четыре стороны…

А может, оттого появились теперь эти мысли, что сидел в Сибирцеве врач, хоть и недоучившийся, однако требовавший жалеть людей, да, жалеть, и даже на риск идти ради них. Нырков же, похоже, никогда никого не жалел. Не умел и не любил. Вот в чем вся соль.

Но ссориться теперь им, тем не менее, не стоило. Ибо одно общее дело они делали и, в конце концов, во вчерашнем бою с бандой рисковали одинаково. А потому кончился этот их разговор тем, что положил Сибирцев Ныркову руку на плечо, сжал несильно пальцами, потом подмигнул с улыбкой и сказал примирительно:

— Ладно, Илья, обещаю тебе никаких глупостей не совершать, зазря башкой не рисковать и… Ну, словом, не бойся, не подведу тебя. А ты уж постарайся, пригляди за Машенькой, ведь у нее теперь, кроме тех могил, — он кивнул в сторону церкви, — да пас с тобой, ничего на свете не осталось.

Илья засопел, нагнул голову и потащил из кармана свой неразлучный платок в крупную клетку.

— Ну, а остальное, как условились. Да смотри мандат мой не потеряй, — улыбнулся Сибирцев и подмигнул Илье. — Словом, все будет в порядке!

Нырков неожиданно прижался щекой к груди Сибирцева, обнял его обеими руками, резко отстранился и, повернувшись, пошел к бричке.

— По коням! — хрипло крикнул он своим.

Сибирцев видел, как быстро и ловко вскочили в седла чекисты. А вот и Маша, не сводя с него глаз, поднялась в бричку, ее руки судорожно прижали к груди белый мешочек, и лицо ее, и руки были одного с ним цвета. Наконец Малышев, привстав, с оттяжкой хлестнул вороных концами вожжей, и те разом бтяли с места. Мгновенно образовались густые клубы пыли, и в них пропало все — и бричка, и всадники, и белое Машино лицо.

2

Весьма противоречивые чувства вызывал сейчас Сибирцев у Ныркова. За те два месяца, что они были знакомы, успел Илья истинно по–мужски, ну прямо–таки влюбиться в этого умного, серьезного человека, и если по высокому счету, то самого настоящего профессионального чекиста. Нутром чуял он, что за спиной Михаила были не какие–то там заграничные фигли–мигли с барышнями, а большая и опасная работа. Конечно, никакая душевная близость не подвигла бы Илью задавать ему вопросы, тем более интересоваться прошлым, ну, тем, о чем ему, вероятно, и знать не положено. Уже одно то, что прибыл Сибирцев в вагоне особо уполномоченного ВЧК Лациса и с мандатом, подписанным самим товарищем Дзержинским, — тут он, его мандат, — Илья погладил себя по левому борту кожанки, а том, где будет Миша, эта бумажка — прямой путь в петлю, — да, так вот уже одно только это обстоятельство сразу ставило Илью в зависимое положение. Однако оказался Михаил мужиком негордым, простым и свойским, хотя мог бы и приказать, и потребовать, и голос повысить, характер предъявить, но он сразу, с ходу взял на себя самое трудное. Такие вещи, конечно, понимать надо и ценить.

А когда тяжело ранил его бандит и неясно было, выживет он или нет, когда после сообщения Ильи уполномоченному ВЧК Левину в Тамбов о происшедшей с Михаилом беде тот всыпал Ныркову так, что ему и присниться не могло даже в самом поганом сне, вот тогда и другое понял Илья, сообразил, что этот Сибирцев — не что иное, как самая что ни на есть настоящая бомба под его, Ныркова, стулом. И взорваться она может в любую непредвиденную минуту.

Взгляды и убеждения Ныркова были прямолинейны и однозначны: все, что на пользу революции, — оправдано. Расстрелять десяток–другой саботажников, пустить в расход заложников или уничтожить сотню–другую бандитов — это добро. И ни разу еще не дрогнула его праведная, революционная, сознательная рука, приводя приговор в исполнение. Время такое, и значит, требуется полная решительность.

Революция всегда права… Истово уничтожая ее врагов, Илья Нырков порой чувствовал себя не только верховным судьей, принявшим власть именем большевистской партии, но и… спасителем. Да, да, именно спасителем. Ибо, как говаривал когда–то, пребольно выкручивая ухо ему, мальчишке, учитель закона Божьего: наказуя тело, спасаешь душу. А ведь если всерьез взглянуть на это дело — так оно и было. Знал и видел Илья, где оно — счастье народное, и решительно шагал сам и вел за собой массы в твердо означенном направлении. Ну, а кто против — того подвергнуть решительному революционному наказанию.

Всякий раз вспоминая жесткий разговор с уполномоченным Левиным, суеверно ежился Нырков. Вопрос был поставлен прямо: «прощенные дни» объявлены, время ограничено, кто не согласен — раздавить. И нечего затевать авантюры, уговаривать кого–то там еще, видишь ли, упрашивать, может статься? Расправляться беспощадно! Вот главный закон революции. Так приказал товарищ Троцкий, а его приказы не обсуждаются. Но если где–то и возникнет сомнение, то трактовать его исключительно в пользу революции, в пользу Советской власти. И никакого снисхождения.

В общем–то, Левин ничего нового Ныркову не сказал, лишь еще больше ужесточил уже известное. Но вот Сибирцев, даже непонятно чем, снова внес сумятицу в абсолютную нырковскую ясность.

И теперь, сидя в качающейся бричке напротив Маши, как–то посторонне разглядывая ее лицо, пытался сообразить Илья, что же такое в самом–то деле заставляет его, уверенного в своей правоте, снова размышлять и сомневаться.

Ну, положим, враг — он и должен поступать как враг. Его можно угадать, занести в ловушку, уничтожить, в конце кондов. Хитрость тут нужна. И еще — сила, уверенность, что ты в конечном счете нрав. Да, именно так, потому что и революция всегда права. Ну, а свой? Он ведь тоже должен быть ясен, понятен до донышка. Иначе как же своих от чужих–то отличать? Так и роковую ошибку совершить можно. А если теперь с этой меркой к Сибирцеву? Нет, не выходит что–то. Непонятен он, непредсказуем. И это плохо. В благородство хочет играть. А почему? О каком благородстве с врагами может идти речь? Ведь ясные же указания из Центра были на этот счет, чего ясней. Разве красный террор не вынужденная мера Советской власти? Разве не враги его нарочно спровоцировали? И коли это так, пусть теперь сами и пожинают плоды своих подлых провокаций.