Извозчики люто ненавидели шоферов за то, что те клаксонами пугали лошадей, и в особенности за то, что отбивали седоков. Шоферы презрительно называли извозчиков «гужбанами», а те отвечали им: «Керосинщики», «Самоубивцы!» (на машинах иногда происходили взрывы). Споры между представителями обоих видов транспорта нередко завершались людными драками возле трактиров на дальних улицах столицы.

Вася Прокатчик — о нем речь — не плошал ни в сложных взаимоотношениях с извозчиками, ни за рулем машины. И уж, если веселая компания решала прокатиться так, чтобы дух захватывало, требовали Васю Прокатчика. Так его и звали все — и друзья, и недруги, и пассажиры; да едва ли и хозяин, на которого он работал, интересовался его настоящей фамилией. Вася Прокатчик — этим всё сказано: мастер своего дела, широко известный столичной публике — золотой человек на прокате! Такой всегда принесет настоящую выручку. Содержатели прокатных автомобилей заискивали перед ним, переманивая выгодного работника друг у друга, а Вася нигде не дорожил местом: наскучит ему хозяин, поругается он с ним, сбросит с себя хозяйскую одежду с золотыми шнурочками и пуговками и уйдет к другому. Заломит из озорства такую себе цену, что жадного купца в дрожь кинет; но раскошеливается: упустить Васю, как тот ни дорожится, — всё равно убыток.

Познакомился Оскар Оскарович с Прокатчиком в 1917 году в солдатском госпитале. Еще до февральского переворота Юлка захаживал туда под видом вольного сапожника. Как раскроет, бывало, свой сундучок, так и сбредаются от скуки со всех сторон раненые. Принимается он за мелкие починки для солдат, а разговор, между тем, клонит туда, куда и полагается клонить большевику-подпольщику.

Приходит однажды Юлка в госпиталь — на воротах уже красные флаги, тут и сундучок ни к чему, — поднимается в хирургическое отделение, а из палаты — шум, крики. Ходячие раненые в коридоре пересмеиваются: «Новичок появился сильно куражливый… Из бронечасти. Видать, боевой!»

Юлка увидел на койке чернобрового парня с горячими выпуклыми глазами. Усики — два шильца — топорщились, как бы предостерегая: «Не приближайся, уколю!» Он лежал такой длинный, что, вытянувшись, упирался ногами и головой в спинки кровати, прогибая на них облупленные железные прутья.

Прокатчик хоть и лежал пластом, но ругался на чем свет стоит, не слушая оправданий стоявшего перед ним толстого смотрителя.

— Это щи, по-твоему?… — Раненый норовил дотянуться до фаянсовой миски на табурете, но смотритель, опережая его, испуганно отодвигал табурет всё дальше от койки; силы оставляли раненого, и он с перекошенным от боли лицом падал обратно на постель. — Где моя порция мяса? Врешь, что не доглядел. Сам сожрал!.. — Наконец он заскулил тоненько и пронзительно, будоража весь госпиталь: — Карау-ул… Во-рую-ют… Кругом чисто обирают солдата!..

Раненые угрожающе зашумели.

Тут смотритель, подобрав полы халата и втянув голову в плечи, пустился наутек.

— А почему, Василий, так получается? — спросил однажды Юлка, подсаживаясь к бунтарю. — Пошевели-ка мозгами. Или в голове у тебя только и булькает похлебка?

Василий вспылил — да чуть не в драку. А кожевник, усмехаясь, протянул ему свою руку — всего только лишь для обозрения.

Забияка был озадачен силищей в руке маленького коренастого человека. Разговорились. А из откровенного разговора двоих — солдата и рабочего — родилось взаимное доверие… Теперь уже можно было просвещать человека.

Труднее всего пришлось агитатору, когда он стал воспитывать Прокатчика в понятиях большевистской дисциплины. Этот питерский ухарь отстаивал с пеной у рта свое право на личную свободу. Когда же Юлка спрашивал, что понимает его друг под личной свободой, — тот чертыхался и, надувшись, вообще переставал разговаривать.

А при очередной встрече нетерпеливо справлялся у Юлки, есть ли большевистская газетка, и, получив утвердительный ответ, отводил агитатора в укромный уголок и в восторге смотрел, как тот, с ловкостью циркового фокусника, извлекал газеты, брошюры, листовки из самых разных мест своего полурабочего-полусолдатского костюма. Тут же вся эта литература незаметно для постороннего глаза расходилась по рукам.

Юлка работал среди сотен раненых в госпитале, но особенное внимание он уделял Прокатчику: чутье старого подпольщика подсказывало ему, что этот беспокойный человек может стать ценным работником в партии. Надо только не пожалеть труда для его воспитания.

Шло время. Солдаты в госпитале поправлялись. Калек отпускали с сумой на все четыре стороны, а годных опять посылали на фронт.

Смотритель согнал с койки и Василия.

— В команду выздоравливающих! Воевать, брат, будем — слыхал, что говорят господа министры? — до победного конца. Значит, без тебя, головореза, там не обойдется… Марш! Или слова не доходят до тебя? — И забрал у него одеяло.

Василий не полез в драку со смотрителем. В голове у него была уже не похлебка. Большевик-агитатор научил его многое понимать.

Ушел Василий в команду выздоравливающих, где разминали людей гимнастикой к строевыми занятиями, возвращая им сноровку и ловкость, необходимые в бою.

Уже потекли весенние ручьи, и месили солдаты на плацу своими казенными сапогами снежную кашу. Оркестра не надо — воздух из дырявых сапог флейтами высвистывает!

Однажды, во время солдатской перекурки, Юлка заглянул на плац. Обрадовался Прокатчик другу и поспешил к воротам.

Шепчет Юлка: «Как у тебя тут… не напроказил еще?»

А тот скалит зубы и черный ус в проволочку скручивает:

— Небось, видел — на правом фланге шагаю. Направляющим поставил офицер!

— Тогда проси увольнительную. Воскресенье сегодня.

— А у нас, — отвечает шофер, — календарь в казарме не висит.

Юлка опять:

— Так ведь пасха!

— Вот нам и делают прогулку для светлого праздничка!

Выламывается Прокатчик у ворот, скрывая от приятеля досаду и злобу на свою солдатскую долю, и в то же время понимает, что зовут его неспроста.

Повернулся обратно, затопал, разбрасывая грязь, строевым шагом. Подошел к офицеру, откозырял, каблуками прищелкнул. Изложил по уставу свою просьбу.

Зевнул офицер и выругался последними словами — только не на исправного Василия, а на всю эту мокрую канитель на плаце.

— Чорт с ним! — говорит. — Пусть выговор дают. У людей праздник. В конце концов я тоже человек!

И отпустил солдат в казарму сушиться. А Прокатчику дал увольнительную.

Юлка и Прокатчик пошли от ворот по улице, спеша миновать унылый кирпичный корпус казармы, свернули в переулок и только здесь остановились для передышки.

Прокатчику не терпелось узнать, куда его ведет с таким таинственным видом агитатор. Поэтому он изобразил на лице ленивую скуку.

— На карусели, что ли, покрутиться… — прошамкал он сквозь зевоту. — Айда на Марсово поле! Сегодня там у балаганов, наверное, звон-трезвон!

Пойдем, только не туда, — многозначительно сказал Юлка, и Прокатчик послушно зашагал за ним, ни о чем не спрашивая.

Сели в трамвай. Сошли на Садовой и повернули пешком на Инженерную.

Дом № 11. Михайловский манеж. Помещение солдату известное: тут в боевой готовности стояли броневые машины Петроградского гарнизона. У ворот — часовой.

— Приготовься… — шепнул Юлка Прокатчику и направился к часовому. Прокатчик не понял, к чему надо готовиться, но это было только мгновение; человек находчивый, он тут же отпрянул назад, чтобы выйти из поля зрения часового, и, развернув плечо, приготовился ударом кулака сбить его с ног. Но, к полному изумлению Прокатчика, часовой не преградил путь агитатору и не схватился за свисток, чтобы поднять тревогу, а, поспешно шаркнув, посторонился перед Юлкой и, держа в одной руке ружье, другой распахнул калитку.

…Юлка поднял голову и посмотрел через окно мастерской на светлое июньское небо. Рассеянно спросил, который час. Алеша глянул на часы и не посмел назвать время: близилась полночь… Юлка вопроса не повторил.

— Было это, — заговорил он снова, — утром в воскресенье. Господа офицеры после заутрени и разговен изволили крепко почивать, в манеже никого из них не было, и это очень облегчило нашу задачу. Очень!