Рядом с ними сидели еще три знатные особы, возвысившиеся на службе Томасу Кромвелю, но после его падения переместившиеся в консервативную партию Тайного совета, сгибаясь и крутясь под переменчивыми дуновениями ветра, вечно с двумя лицами под одним капюшоном. Одним из них был Уильям Пэджет, государственный секретарь, пославший письмо Роуленду. У него было широкое и плоское, как кирпич, лицо над кустистой темно-русой бородой, а его тонкие губы резко изогнулись вниз у одного края, образовав узкую прорезь. Говорили, что Пэджет близок к королю как никто другой, и ему дали прозвище «Мастер интриг».

Рядом с Пэджетом сидел лорд-канцлер Томас Ризли, глава юридического сословия, высокий и худой, с торчащей рыжеватой бородкой, а чуть дальше – сэр Ричард Рич, все еще старший тайный советник, несмотря на обвинения в коррупции два года назад. В последние пятнадцать лет его имя связывали с самыми отвратительными видами коммерции, и я точно знал, что на его совести есть убийства. Это был мой старый враг. Меня спасло от него только то, что я кое-что знал о нем и что все еще оставался под защитой королевы. Однако я с тяжелым чувством гадал, чего эта защита стоит теперь. Я взглянул на Рича. Несмотря на жару, на нем была зеленая роба с меховым воротником, и к своему удивлению, я прочел на его тонком изящном лице тревогу. Длинные волосы под его расшитой драгоценностями шапкой совершенно поседели. Поигрывая золотой цепью, Ричард оглядел толпу и вдруг поймал мой взгляд. Его лицо вспыхнуло, а губы сжались. Какое-то мгновение он смотрел на меня, но потом Ризли наклонился что-то сказать ему, и он отвел глаза. Меня пробрала дрожь, и моя тревога передалась Бытию, который стал топать копытами – пришлось похлопать его, чтобы успокоить.

Какой-то солдат осторожно пронес мимо меня корзину.

– Дорогу, дорогу! Это порох!

Меня обрадовали эти слова. По крайней мере, будет хоть какое-то милосердие. Приговор за ересь заключался в сожжении заживо, но некоторые обладающие властью лица разрешили привязать к шее каждой жертвы мешочек с порохом, чтобы тот взорвался, когда до него доберется пламя, и мгновенно убил жертву.

– Надо дать им сгореть до конца! – запротестовал кто-то.

– Да, – согласился другой. – Огненный поцелуй, такой легкий и мучительный…

Раздалось ужасное хихиканье.

Я посмотрел на другого всадника, тоже в шелковой робе юриста и темной шапке, который, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом со мной. Он был на несколько лет младше меня, с красивым, хотя и несколько угрюмым лицом, с короткой темной бородкой и проницательными голубыми глазами, смотрящими честно и прямо.

– Добрый день, сержант Шардлейк, – поздоровался он.

– И вам также, брат Коулсвин, – отозвался я.

Филип Коулсвин был барристером из Грейс-Инна и моим оппонентом в злополучном деле о завещании миссис Коттерстоук, матери миссис Слэннинг. Он представлял интересы брата моей клиентки, который был таким же вздорным и тяжелым человеком, как и его сестра, но хотя нам, как их доверенным лицам, приходилось скрещивать мечи, я находил самого Коулсвина вежливым и честным человеком, не из тех адвокатов, которые за достаточные деньги с энтузиазмом отстаивают самые грязные дела. Я догадывался, что его клиент так же раздражает его, как моя клиентка – меня, а кроме того, слышал, что сам он реформатор. В эти дни обо всех ходили слухи, касающиеся их религиозной принадлежности, но лично мне не было до этого дела.

– Вы представляете здесь Линкольнс-Инн? – спросил Коулсвин.

– Да. А вас избрали от Грейс-Инна?

– Да. Я не хотел.

– Как и я.

– Жестокое дело. – Филип прямо взглянул на меня.

– Да. Жестокое и ужасное.

– Скоро они объявят противозаконным почитание Бога, – с легкой дрожью в голосе проговорил мой коллега.

Я ответил уклончивой фразой, но сардоническим тоном:

– Наш долг почитать его так, как предписывает король.

– А вот и его предписание, – тихо ответил Коулсвин, после чего покачал головой и добавил: – Прошу прощения, брат, я должен выбирать слова.

– Да, нынче это нужно.

Солдат уже поставил корзину с порохом в угол огражденного пространства. Он перешагнул через ограждение и теперь стоял с другими солдатами лицом к толпе совсем рядом с нами. Потом я увидел, как Томас Ризли наклонился и поманил его пальцем. Солдат побежал на помост под навесом, и я заметил, как Ризли сделал жест в сторону корзины с порохом. Солдат что-то ответил и вернулся на свое место, а Томас откинулся назад, как будто бы удовлетворенный.

– Что там такое? – спросил солдата стоявший рядом товарищ.

– Он спросил, сколько там пороху, – услышал я его ответ. – Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я ответил, что пакеты будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.

Его товарищ рассмеялся:

– Радикалы пришли бы в восторг, если б Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели. Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.

Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня стоял юрист в черной робе с двумя молодыми джентльменами в ярких камзолах, выкрашенных дорогой краской, и с жемчугом на шапках. Юрист был молод, лет двадцати пяти – невысокий худой парень с узким умным лицом, с глазами навыкате и реденькой бородкой. Он пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.

Я повернулся к Коулсвину:

– Вы знаете этого юриста, что стоит с двумя молодыми попугаями?

Филип покачал головой:

– Пожалуй, видел его пару раз в судах, но не знаком.

– Не важно.

По толпе пробежала новая волна возбуждения, когда с Литтл-Бритн-стрит вошла процессия. Новые солдаты окружали троих человек в длинных белых рубахах, одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а ее лицо дергалось от боли. Это и была Анна Эскью, которая бросила мужа в Линкольншире, чтобы прийти проповедовать в Лондоне, и говорила, что святое причастие – не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как любой другой, если его оставить в коробке.

– Я не знал, что она так молода, – прошептал Коулсвин.

Несколько констеблей подбежали к горе хвороста и сложили несколько связок в кучу высотой примерно в фут. Затем все мы увидели, как туда повели троих мужчин. Ветки трещали под ногами констеблей, когда они привязывали двоих из них – спина к спине – к одному столбу, а третьего к другому. Послышалось звяканье цепей, когда ими закрепляли лодыжки, пояс и шею несчастных. Потом к третьему столбу поднесли Анну Эскью на стуле. Солдаты поставили ее, и констебли приковали ее цепями за шею и талию.

– Значит, это правда, – сказал Коулсвин. – Ее пытали в Тауэре. Видите, она не может сама стоять.

– Но зачем пытать несчастное создание, когда она уже приговорена? – вырвалось у меня.

– Одному Богу известно.

Солдат вынул из корзины четыре коричневых мешочка, каждый размером с кулак, и аккуратно привязал их к шее каждой жертвы. Приговоренные инстинктивно отшатнулись. Из старого помещения у ворот вышел констебль с зажженным факелом, который бесстрастно встал у ограждения. Все глаза обратились к нему. Толпа затаила дыхание.

Какой-то пожилой человек в сутане священника поднимался на кафедру. У него были седые волосы и красное, искаженное страхом лицо, и он старался взять себя в руки. Николас Шекстон. Если б не его отступничество, его тоже приковали бы к столбу. В толпе послышался ропот, а потом кто-то крикнул:

– Позор тебе, что сжигаешь последователей Христа!

Возникло временное смятение, и кто-то ударил крикнувшего. Двое солдат поспешили разнять сцепившихся.

Шекстон начал проповедь – долгое исследование, оправдывающее древнюю доктрину мессы. Трое осужденных мужчин слушали молча, и один из них не мог унять дрожь. Пот выступил у них на лицах и на белых рубахах. Но Анна Эскью периодически перебивала проповедника криками: