Мать часто говорила с братом о каких-то пахотных: "надо съездить к пахотному", "попросить у пахотного". После я узнал, что пахотными называли богатых мужиков, откупавших на несколько лет наделы у тех, кто не в силах был их засеять.

Пахотных у нас было двое: один - в селе Филатове, другой - в Травяном. Филатовский пахотный один раз приезжал к нам домой. Разговаривал он приветливо, мать называл уважительно - Парасковьей Ивановной, брата Пашунькой. Когда мать попросила у него полтора пуда муки, он закивал головой:

- Хорошо, хорошо, Парасковья Ивановна! Но ты уж не откажись потом за это сжать две десятинки пшеницы на Серебряной Елани.

Голос у него был тихий, борода жиденькая.

Всей семьей потом отрабатывали мы за эти полтора пуда муки в самые горячие страдные дни, когда свой хлеб осыпался несжатый.

После отца Павел остался четырнадцати лет. Но помниться стал мне уже совсем большим, когда он частенько стукался головой о брус полатей, под который свободно, не пригибаясь, проходили бабушка и мать.

Стал он в семье большаком, и тяжелая мужицкая работа вся легла на его плечи: если не надо было ехать на поле, он убирал навоз в пригоне у Игреньки, поправлял плетень или чинил телегу. Когда мать кликала его поесть, он входил в избу и протягивал под рукомойник руки, черные и потрескавшиеся, словно корка ржаного хлеба.

В праздничные дни брат надевал широкие плисовые шаровары, сапоги с голенищами в гармошку, картуз и шел к чьей-нибудь завалинке, где собирались девки и парни.

Умел он и постоять за себя. Понадобилось ему в одно воскресенье поехать за чем-то на поле; взял он и меня с собой. Навстречу нам по деревне шел со своими дружками пьяный Семка, забияка и буян, недавно чуть не зарубивший топором своего отца. С Павлом Семка давно враждовал, и, завидев нас, он вывернул из плетня кол и пошел нам навстречу.

- Держись, Степша, покрепче, - спокойно сказал мне Павел и встал на телеге во весь рост.

Он гикнул, со всей силой стегнул Игреньку вожжами, и в ушах у меня засвистело. Игренька весь вытянулся, прижал уши и несся во весь дух прямо на Семку. Тот шарахнулся в сторону.

Когда мы проскочили мимо пьяных и Игренька побежал тише, брат снова сел на край телеги и стал свертывать цигарку.

Не то во вторую, не то в третью весну после смерти отца брат первый раз взял меня в дальнюю поездку, куда-то к селу Травяному - о котором я до того и не слыхал, - рубить для пахотного дрова. Дорога еще не совсем просохла, и ехали мы очень долго. Когда в Травяном, во дворе у пахотного, я соскочил с телеги, то чуть не упал - так отерпли ноги.

Мы вошли в избу. Она была большая, из толстых бревен, и все в ней было крепкое.

(1 Пригон - примыкающий ко двору, в большинстве случаев крытый загон для скота.)

Сперва пахотный долго разъяснял Павлу, как лучше проехать к делянке, где надо было рубить дрова, потом нас посадили чай пить. После длинной дороги я сразу уставился на свежие пшеничные калачи, но брать раньше других не решался. Павел посмотрел на меня, взял калач, разломил его пополам, а половину еще пополам и положил по большому куску себе и мне.

- Ешь смелее, у них хлеба много, - тихо сказал он. У самовара сидела горбатая старуха и строго поглядывала то на нас, то на калачи.

В лес приехали к вечеру. Отыскали стог сена, где пахотный велел остановиться, и Павел распряг Игреньку. От зари в березовой чаще разлился красноватый свет. Павел сделал в стогу большую нору, и, когда стемнело, мы залезли туда спать. Уснул я не сразу. В голове мелькали страшные мысли: вдруг придут волки и съедят Игреньку. Но я вспомнил, что у брата лежит в головах топор, и успокоился.

Когда я утром проснулся, Павла рядом со мной не оказалось. Игреньки тоже не видно было. За лесом опять краснела заря, только теперь с другой стороны. Я понимал, что брат никуда далеко уехать не мог, но все же мне стало немножко страшно.

- Павел! Павел! - кричал я.

- А-ве... А-ве... - отзывалось где-то далеко, и снова все затихало.

- А-ууу!.. - послышалось совсем близко, за березовым леском. Это откликнулся брат; он водил поить Игреньку.

Привязав Игреньку к телеге, Павел достал из мешка каравай хлеба, отрезал два больших ломтя, густо их посолил и один подал мне.

Когда поели, отправились на делянку. По дороге туда брат сказал, что на делянке будем пить сладкую воду. Я допытывался: "Какую такую?", но он отвечал одно: "Узнаешь".

Скоро мы подошли к высокой березе, и брат легонько надсек ее топором. По коре побежала светлая струйка. Потом он чуть пониже сделал на березе глубокий выруб, и в нем быстро стал накапливаться прозрачный березовый сок. Брат сломил тоненькую прошлогоднюю дудку и дал ее мне. Я прильнул к дереву, касаясь лбом коры, и стал тянуть сок через дудку. Когда я со свистом втянул в дудку последнюю каплю и поднялся с коленок, брат улыбался:

- Вот она какая, сладкая-то вода! Понравилась? Я закивал головой.

- Ну, раз понравилась, тогда тут и сиди: сладкая вода скоро опять набежит.

Он снял сермягу и бросил ее к березе.

- На голую землю не садись, простынешь. Зимой она намерзлась, вот сейчас холод из нее наружу и выходит. Сиди на сермяге.

Стук топора гулко разнесся по всему лесу. Шумно упала первая береза, за ней вторая, третья... Работал Павел быстро. Рубаха на нем скоро стала прилипать к спине. Когда солнце поднялось над лесом, на поляне уже белела большая груда нарубленных дров, прошлогоднюю траву покрыли свежие, душистые щепки.

Я подтаскивал из лесу срубленные березы, какие полегче, и брат подбадривал меня:

- Молодец, Степша! Работай! Подрастешь - сапоги куплю.

7. В ГОСТЯХ У БАБУШКИ

После поездки в лес я еще чаще стал бывать у Тимки. Он сделал мне из ключа ружье и тайком от отца дал немного пороху. Матери я не сказал об этом, но утаить от нее ничего не удалось. Не раз, входя с улицы в избу и заставая меня одного дома, она подозрительно втягивала ноздрями воздух и тревожно спрашивала:

- Опять стрелял? Спалишь ты избу с этой стрельбой. Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты не водился с Тимкой!

Я опускал глаза и молчал.

Мать отругала бы меня, конечно, как следует, если бы повнимательнее посмотрела на лубочную картину, приклеенную к стене, пониже полатей, которую мы недавно купили у книгоноши за три копейки: она была пробита в нескольких местах дробинками. Называлась картина "Суд сатаны"; на ней изображен был окруженный краснорожими рогатыми чертями сатана. Он был такой же страшный, как остальные черти, только еще толще. Перед ними стоял худой и перепуганный бес, которого судили за то, что он не сумел ввести в грех мужика. Бес, объясняла подпись, украл на поле у мужика краюшку хлеба, рассчитывая, что мужик, обнаружив пропажу, выругается и тем согрешит. А мужик, не найдя в мешке краюшки, хотел было помянуть черта, но удержался, только в затылке почесал - и этим подвел беса под суд.

Когда я оставался в избе один, я сразу открывал по чертям огонь. Целился всегда меж рогов сатаны, но ружье мое было с норовом, и круглые, еле заметные дырочки рассеивались по всей картине.

Один раз я возвращался от Тимки поздно вечером и боялся, что мать будет ругать, но она в этот вечер была особенно доброй и еще у порога ласково встретила меня словами:

- Баушка прислала весточку, зовет тебя на недельку к себе стосковалась, говорит. Собирайся. Завтра едет в Камышлов дядя Василий и тебя возьмет.

Я обрадовался: бабушку я любил и скучал по ней.

Когда тетка Фекла, жена дяди Василия, на рассвете постучала к нам в окно, я уже не спал; Павел тоже поднялся. Мать пекла мне в дорогу оладьи. Скоро мы все вошли во двор к дяде Василию, где стояла запряженная в телегу Гнедуха. Он положил на телегу сена, накрыл его рогожей и сверху усадил меня; сам примостился сбоку, свесив ноги.

Дорога от самой деревни шла в гору, и, как дядя Василий ни чмокал губами, как ни погонял Гнедуху, она еле плелась. Только к восходу солнца доехали мы до нашего поля под колками1; за ним свернули на большую дорогу, и Гнедуха побежала живее. По сторонам некоторое время тянулся березняк. Потом мы выехали на высокое открытое поле; кругом стало видно далеко-далеко; так же как с горы Воссиянской, открылось много неба.