Возможен, возможен Летальный исход, А может быть, стану Совсем идиот.

"Да ведь это же я стихи придумал!" - удивился я и сразу вскочил с постели и, взяв тетрадь, записал эти строчки. Странно, стихи получились грустные, но, когда я записал их, мне как-то полегчало, стало веселей. Потом я крепко уснул. Разбудил меня Шерлохомец. Он вернулся из школы и зашел справиться о моем здоровье. Я ответил ему, что чувствую себя лучше, даже стихи написал. - Стихи? - испугался Шерлохомец. - Какие такие стихи? Зачем это ты? - Так. Взял - и написал. Вот прочти. Шерлохомец прочел и покачал головой. - Плохо твое дело. Иногда э т о с этого и начинается. Можно показать их Лизе? - Конечно, можно, - с готовностью ответил я. - Ведь тут и про нее. Вскоре Шерлохомец вернулся. - Лиза вовсю плачет. Вчера она плакала по-нормальному, а сегодня, как прочла это, прямо ненормально плачет. Она говорит, что это она виновата, что ты идиотом стал. - Там не так у меня написано, - поправил я Шерлохомца. - Там у меня написано: "А может быть, стану". - Не может быть, а так и есть, - грустно сказал Шерлохомец. - Но мы тебя будем навещать. Мы туда, к Чудотворцу, и компот тебе будем иногда носить, раз ты его так любишь. Однако ничего страшного со мной так и не произошло. На следующий день я уже ходил. В этот день вечером в нашу комнату зашел ветеринар и сказал тете Ане, что хоть бога, конечно, нет, но пути его неисповедимы. Он развернул свежую "Вечернюю Красную газету" н прочел о гибели "Буревестника". Капитан был пьян и налетел в Морском канале на немецкий пароход "Грейда". На "Буревестнике" почти все погибли. Старые ленинградцы, быть может, даже помнят песню об этом. Ее долго пели певцы на рынках и во дворах, и там были такие слова: "В узком проливе Морского канала тянется лентой изгиб, место зловещее помнится гражданам, где "Буревестник" погиб..." Конечно, эта песня была сочинена более зрелым мастером пера, чем я. Но и мои строчки о летальном исходе казались мне тогда неплохими, и я их помню до сих пор. Ведь это мои первые строчки. И я не написал бы их, если бы не упал с третьего этажа. Мне просто повезло. Если б я упал со второго этажа, этого было бы слишком мало, чтобы получить творческий толчок. Если бы, с другой стороны, я упал с четвертого пли с пятою стажа - это было бы слишком много, это был бы перебор. Третий же этаж - это было то, что требовалось.

2. Красивая Муся Это теперь летом в Ленинграде почти не остается ребят: все разъезжаются. А в те годы мало кто ездил на дачи. Из нашей квартиры только Шерлохомец проводил каникулы за городом, а я и Лиза никуда не выезжали. И вот тетя Аня вообразила вдруг, что я наконец подружусь с этой Лизой и таким образом не подпаду под чье-нибудь дурное влияние. Тетя Аня так прямо это мне и сказала. Я ответил так: - Если бы ты знала, тетя Аня, сколько я вытерпел от Этой, ты бы не стала мне о ней говорить. Она для меня хуже Николая Второго. - Боже, как ты глуп! - возмутилась тетя Аня. - Лиза - добрая, милая, скромная девочка. - Для кого - милая девочка, а для кого - вредная гадыня! - возразил я. - Уши вянут от твоих речей, - грустно сказала тетя Аня. - А вся беда в том, что я не мужчина и не могу тебя пороть. Окончив этот разговор, она откинулась в кресле и уткнулась в книгу. Тетя Аня любила романы про любовь и все свободное время посвящала чтению книг Оливии Уэдсли и Уильяма Локка - это тогда были очень даже модные писатели. С Лизой я не думал дружить, а подружился с одним мальчишкой, по прозвищу Лунатик. Это был лунатик-самоучка, на самом деле никаким лунатиком он не был. Но он очень не любил учиться и, чтобы родители не били его за неуспеваемость, иногда вылезал ночью из окна мансарды на шестом этаже и ходил по крыше, будто во сне. После каждого такого выхода на крышу родители некоторое время относились к нему мягче и не гнали в школу, чтобы ребенок мог укрепить свои нервы. В этом году он остался на третий год, и его должны были перевести в школу переростков, а пока ему была предоставлена полная свобода. С этим Лунатиком мы бродили по Васильевскому острову. Часто выходили мы на набережную и по ней шли в сторону Горного института - прямо по поросшей травой мостовой. У спуска, что против Тринадцатой линии, лежало в Неве наполовину погруженное в воду огромное госпитальное судно "Народоволец". Оно лежало уже несколько лет, и никто толком не знал, как оно погибло. Ходили слухи, что причиной тут была какая-то любовная история. Здесь, на спуске, недалеко от воды, валялся разный такелаж, снятый с палубы погибшего судна: шлюпбалки, кнехты, стрелы, вентиляционные трубы; такие трубы с раструбами на конце стоят на палубе каждого порядочного судна. Теперь, ржавые, потемневшие, лежали они на земле среди лопухов и сорной ромашки. Они походили не то на курительные трубки каких-то великанов, не то на те фарфоровые трубочки, которые заделывают в стену, чтобы пропустить электропроводку,- только они были огромные. Мы влезали по двое в их ржавые раструбы и раскачивали их, изображая морскую качку. Когда нам это надоедало, мы бежали купаться к памятнику Крузенштерну - там хорошо нырять, глубина начинается сразу. А то направлялись к сфинксам. Купаться в Ленинграде тогда можно было где угодно. Выкупавшись, мы шли толкаться на Андреевский рынок. Здесь было шумно и весело. "Раковые шейки по одной копейке!" - кричали беспатентные торговки конфетами. "Кошачье мясо! Кошачье мясо!" - выкрикивали другие торговки. Это было, конечно, не мясо кошек, а мясо для кошек - разная требуха. В той части рынка, где не было навеса, часто выступали певцы. Они пели разные новейшие чувствительные песни, а потом продавали текст, отпечатанный на машинке. Иногда они пели и то, что всем тогда было известно: "Вот поп с кадилою идет, и он такую речь ведет: "Товарищи, я тоже за Совет", - а пролетарии ему в ответ: "Алеша-ша! Возьми полтона ниже, брось кадило раздувать! Эх, не подсаживайся ближе - Петрограда не видать!" Но на рынке нам быстро надоедало. Денег у нас не было, ирисок и раковых шеек купить мы не могли, все песни и частушки мы давно сами знали наизусть, и мы шли куда-нибудь в другое место, например в Цыганский дом. По пути мы заходили в какой-нибудь двор и утаскивали по полену-другому дров. Цыганский дом - это был большой красивый дом на Четвертой линии. Он строился перед самой империалистической войной и даже в войну, а после революции хозяин его сбежал за границу, так и не достроив. В неотделанных квартирах самостийно поселились цыгане. Они, конечно, никакой квартплаты не платили, управдома в этом доме не было. И даже милиция туда боялась заходить, потому что в нижнем этаже цыгане держали четырех медведей. Днем они с этими медведями ходили по улицам и дворам и давали представления, а вечером приводили их домой. Медведи были дрессированные, но понимали только по-цыгански, на русском языке им ничего нельзя было втолковать, - с ними лучше было не связываться. Но мы с Лунатиком посещали Цыганский дом в такое время, когда медведи были на работе. Мы проходили через двор, где на асфальте виднелись следы костров - печей цыгане не топили, - и, миновав несколько пустых кибиток, подымались на четвертый этаж. Тут жили цыганские ребята, хорошие знакомые Лунатика - они его почему-то очень уважали. Из принесенных нами дров и из тех дров, что всегда имелись у цыганских ребят, мы разжигали па лестничной площадке костер. Мы все сидели на ступеньках, а у наших ног горел костер, и дым красиво уходил в окно. А иногда мы направлялись на другой конец Васина острова, на большой завод. Он в те дни не работал, был законсервирован. От забора в одном месте были отодраны доски, и мы легко проникали на заводскую территорию. Мы пробирались в огромный цех, где стояли огромные непонятные машины, подернутые желтыми струйками ржавчины. Крыша у цеха была стеклянная, и там, где выпали квадратики стекла, синели квадратики неба, и это небо казалось синим необыкновенно, не таким, каким оно выглядит с улицы или из окна дома. Но большая часть стекол была цела, и сквозь них солнце проглядывало тускло, как при затмении. Поэтому в цеху всегда было сумрачно. В этом сумраке, в тишине проходили мы по цементному полу, и шаги наши звучали гулко, мощно, будто рядом с нами шагали два невидимых великана. Но вот мы останавливались у какой-нибудь машины - в нас еще теснее обступала тишина. Нам начинало казаться, что настал конец света, и все на земле умерло и умолкло, и осталось на всей планете только два человека: я да Лунатик. А в наследство нам достался этот гигантский цех с непонятными машинами и весь мир - и мы не знаем, что же нам делать со всем этим. Мы начинали топать и насвистывать "Мы красные буденовцы..." пли еще что-нибудь, и тогда из деревянной конторки, притаившейся в углу цеха, выходил усатый, не старый еще сторож и беззлобно гнал нас вон. - Ишь ты, расшумелись! - негромко говорил он. - Здесь вам не что, здесь вам завод! Идите-ка, ребята, по домам. Мы выбегали на заводской двор. Возле заколоченной котельной на давно остывших отвалах шлака росли ушастые лопухи и сорная ромашка, которую еще называют аптечной. Она любит расти на свалках, на пустырях, на обочинах одним словом, в таких местах, где другие цветы расти стесняются. Мы срывали головки этой ромашки, растирали их между ладонями и потом нюхали ладони - они пахли яблоками. Но однажды, когда мы подошли к заводскому забору, мы увидали, что проход (вернее - пролаз) в нем заделан свежими досками. Из-за забора слышался металлический шум, какое-то глухое ритмичное громыханье. Из трубы над котельной валил дым. - Теперь сюда не походишь, - сказал Лунатик. - Айда под Тучков мост рыбу удить! Мы вернулись домой, взяли самодельные удочки, накопали на заднем дворе у помойки червяков и пошли под Тучков мост. Он тогда был деревянным, и с бревен его крайнего устоя очень удобно было удить рыбу. Но в тот день ничего мы не поймали, а вдобавок Лунатик поскользнулся и упал в воду. Я его еле вытащил. Это происшествие породило в голове Лунатика одну идею. - Нам нужно спасательные пояса себе сделать, - сказал Лунатик. - Нужно достать пробок, а потом сшить из простыни пояса и набить их этими пробками. А пробки мы будем собирать в "Олене". "Олень" - это был летний сад-ресторан на углу Седьмой линии и Большого проспекта. Сейчас Большой - чуть ли не самая широкая улица в Ленинграде, а тогда он был узким, потому что бульваров на нем не было, а перед каждым домом был свой отдельный сад. Вот в таком саду и обитал "Олень". Мы стали днем ходить туда и собирать пивные пробки; бутылки тогда укупоривались не железными, а обыкновенными пробками. Однако сбор пробок шел у нас медленно, так как официанты шали нас из сада. Чтобы не огорчать тетю Аню, я не говорил ей о том, что купаюсь в Неве, толкаюсь по рынку, хожу в "Олень". Я сообщал ей, что гулял в Соловьевском саду, или ходил к Ростральным колоннам, пли еще в какое-нибудь дозволенное место. Я рассуждал так: это вовсе не ложь. Ведь я не говорю, что был на Луне или в Африке. Ведь Соловьевский сад - совсем близко, и я хоть завтра могу побывать там. Ложь - это если человек говорит то, чего не может быть, а я только передвигаю факты. Завтра я пойду в этот самый Соловьевский сад - и то, что сказал сегодня, окажется стопроцентной правдой. А чтобы эта перестановка фактов звучала правдивое, я добавлял от себя разные подробности. Так, рассказывая о Соловьевском саде, в котором (я знал это) играл духовой оркестр, я сообщал, что сегодня оркестр играл что-то грустное, и какая-то тетенька в синем платье с белыми цветами, сидевшая на скамье, вдруг заплакала и быстрой походкой ушла из сада. Или, рассказывая о том, что я был на Стрелке у Ростральных колонн, я добавлял, что в это время под Дворцовым мостом должен был пройти буксир "Бурун" и должен был опустить трубу перед мостом, но что-то заело, и труба не опускалась, и тогда один здоровенный на вид матрос повис на трубе, и она опустилась. А матрос от радости, что он такой сильный, взял и прошелся на руках по палубе. - Это уж нехорошо, - вставляла словечко тетя Аня. - На вахте так нельзя себя вести. - Он, видно, любит потрепаться, - подытоживал я свой рассказ. - Господи, где ты подцепляешь эти вульгарные выражения, - сокрушенно вздыхала тетя Аня и, покачав головой, принималась за чтение Оливии Уэдсли. Странно: всех этих людей я выдумывал мгновенно, но стоило мне о них сказать, и они уже как бы начинали существовать, будто это и не я их выдумал. Мне становилось жалко женщину в синем платье, и я удивлялся причуде матроса с "Буруна", который любил ходить на руках. Оставшись один в комнате, я сам пробовал ходить на руках, учась у этого матроса, но у меня плохо получалось. Так как сбор пробок в "Олене" шея медленно, мы решили пойти в большую пивную, которая среди местного населения называлась "Поддувало" очевидно, из-за того, что она помещалась в подвале под рестораном "Золотой якорь". Когда мы с Лунатиком спустились в эту пивную, то вначале прямо оглохли от шума и ослепли от табачного дыма, но потом пришли в себя и стали шнырять между столиками, собирая пробки. Сбор шел хорошо, никто к нам не придирался. И все-таки мы нарвались на неприятность. Дело в том, что в углу этой пивной, в стороне от столиков, за которыми пили пиво, стоял длинный четырехугольный стол, накрытый чистой скатертью. Па краю этого стола лежала пачка синеньких книжечек под названием "Как я бросил пить", а над столом висела дощечка: "Форпост легкой кавалерии по борьбе с алкоголизмом. Под этой табличкой был и стишок: "Тот, кто борец за трезвый быт, за этот стол сесть норовит!" За столом сидели два парня и девушка со смущенными лицами и пили лимонад. Но больше всего нам с Лунатиком понравился большой самодельный плакат, который тоже висел над столом. Там был изображен человек, который попался змею. Об этом было написано стихами: "Алкоголизма змей проклятый тебя в объятьях сжал всерьез. Домой вернувшись без зарплаты, ты причинишь немало слез. Морально плюнь на круглый столик, простись с бутылкою навек! Забудь, что был ты алкоголик, и стань нормальный человек!" Мы залюбовались этим плакатом. Змей там был ярко-зеленый, как гусеница, толстый и довольно добродушный на вид, а человечек маленький, плюгавенький, и выражение лица у него было задумчивое. Вдруг один из сидевших за этим столом парней подошел к нам и спросил, что это мы делаем в пивной. Не дожидаясь нашего ответа, он сказал девушке, чтобы она отвела нас домой. Девушка сразу же ухватилась за это поручение видно, не сладко ей было сидеть в пивнухе. Она вызвала нас на улицу и спросила, где мы живем. Поначалу мы не хотели ей отвечать, но она пригрозила, что сведет нас в Пятнадцатое отделение, а мы совсем не хотели попасть в милицию, в особенности Лунатик: у него уже было несколько приводов. И мы сказали ей, где мы живем и она отвела нас домой. Тетя Аня была очень огорчена моим поведением. - Ты становишься лжецом и уличным мальчишкой, - объявила она. - И что это за товарища ты себе сыскал - этого Лешу Корзикова! Ведь его весь дом знает, его скоро в колонию для несовершеннолетних преступников отправят! - Нет, его только переводят в школу для переростков, - возразил я. - Он лунатик-доброволец. Он умный, только не любит учиться. Он говорит, что раз все учатся, то кто-то один может не учиться. Но тетя Аня потребовала, чтобы я навсегда прекратил знакомство с этим лунатиком-симулянтом, иначе мне придется плохо. Через день, в воскресенье, к нам явилась пожилая женщина. Тетя Аня через одну свою сослуживицу договорилась с этой женщиной, что та за скромную плату возьмет меня на лето за город, где у нее свой дом. Я же, в свою очередь, буду ей помогать по огороду. Эту пожилую женщину звали так: Татьяна Робинзоновна Эрколи-Баскунчак. Я сразу же спросил, кем ей приходится Робинзон Крузо, и она сердито ответила, что никем и что не я первый задаю такой глупый вопрос. Тетя Аня шикнула на меня и сказала Робинзоновне, что я со странностями и что со мной надо быть построже. Затем она упаковала в саквояж мое белье и проводила нас до шестерки. Мы ехали в полупустом вагоне, улицы в этот час были малолюдны, да и вообще тогда народу в Ленинграде было не так уж много, но Татьяне Робинзоновне казалось, что город ужасно шумный и людный. Она его называла по-старинному: Петербург, хоть он уже успел и Петроградом поназываться, а недавно был переименован в Ленинград. - И как люди живут в этом Петербурге, - сердито говорила она, - какая-то казнь египетская! Скоро ли наконец вокзал будет! - Татьяна Робинзоновна, - сказал я, чтобы как-то занять ее, - а вы знаете, шестой номер не самый длинный. Самый длинный маршрут - это четвертый. Вы знаете, как про него поют? "Долго шел четвертый номер, на площадке кто-то помер, не доехал до конца, ламца-дрица гоп-цаца!" - Странные романсы теперь поют, - неодобрительно сказала Робинзоновна. - В наше время другие романсы были. - И она вдруг громко запела: "В последний час осеннего заката стояли мы на берегу Невы. Вы руку жали мне, промчался без возврата тот сладкий миг, его забыли вы". Пассажиры оживились, стали переглядываться, прислушиваться и, по-видимому, ожидали не то окончания романса, не то начала скандала. Но их надежды не оправдались, потому что мы уже подъехали к вокзалу. Затем мы сели в поезд и до обидного быстро приехали в маленький городок. Дом Татьяны Робинзоновны находился на самой окраине городка. Дом был длинный, деревянный, одноэтажный, полуразвалившийся. В нем, кроме хозяйки, проживала жиличка, и у нее была дочка Муся, девочка чуть помладше меня. Эта Муся встретила нас на крыльце. Я сразу заметил, что она очень красивая. В доме пустовало много комнат, и в одной из них Татьяна Робипзоновна поселила меня. Кроме дивана, никакой мебели в этой комнате не было. Зато на стене висела пришпиленная кнопками цветная картинка из какого-то журнала. Называлась она "Гибель "Лузитании"". Под картинкой было напечатано, что это судно торпедировано немецкой подводной лодкой. Я рассмотрел картинку, потом открыл свой саквояж, постелил на диван простыню и одеяло - и вскоре Татьяна Робинзоновна позвала меня на кухню обедать. Обедом я был разочарован. Татьяна Робинзоновна накормила меня вареной картошкой с укропом. Я съел все, что было в тарелке, но не уходил из-за стола - отчасти из вежливости, а отчасти и потому, что ждал еще чего-нибудь. Тогда Робпнзоновна положила мне еще порцию картошки. - Имей в виду, - строго сказала она, - я вегетарианка и придерживаюсь безубойного питания. Никаких мяс не жди в моем доме. - И компота тоже не будет? - робко спросил я. - Какие компоты могут быть в наши дни, - с укором ответила Татьяна Робинзоновна. - Компот - излишняя роскошь. Я поспешил в отведенную мне комнату: там в саквояже лежали два бутерброда с колбасой и мешочек с урюком. Но и здесь меня ждало разочарование. Саквояж я оставил открытым, и вот, входя в комнату, увидел, что из него выскочило несколько мышей - все они почему-то были белого цвета. Мыши не придерживались безубойного питания - они успели пообгрызть колбасу. Не чуждались они и роскоши, потому что прогрызли мешочек с урюком. Они продырявили даже коробку с зубным порошком, что меня немного утешило: теперь я на законном основании мог не чистить зубы. Тут в комнату вошла красивая Муся. - Ты сюда к Робинзонихе надолго приехал? - спросила она. - На все лето. - Всего лета здесь ты не выживешь. В том году три мальчишки жили, и все сбежали. Здесь от мышей житья людям нет. Я бы с мамой давно отсюда съехала, но у нас денег мало, мы живем на алименты. - Но зачем тебе съезжать отсюда? - удивился я. - Здесь такой большой дом, здесь в казаки-разбойники играть можно. - Но я же тебе не кто-нибудь, а девочка, мне в казаки-разбойники неинтересно, - ответила Муся. - И мыши здесь прямо одолевают... А это что у тебя? Никак, сушеный компот? Я его люблю. Мы съели весь урюк, чтобы он не достался мышам, и пошли в сад. - Ты, значит, тоже любишь компот? - спросил я Мусю. - Еще как люблю! А почему ты спрашиваешь? У тебя еще есть? - Нет, больше нет. Там, в Ленинграде, меня одна девчонка дразнит, что я компот люблю. А разве это плохо? Что же мне еще любить? - Я тебя никогда не буду дразнить, - сказала красивая Муся.