вам это знать. (Снова садится, немного пристыженный; несколько секунд

сидит в горькой задумчивости, потом вдруг страстно.) Я не хочу ехать в

Ирландию. У меня отвращение к этой поездке. Я бы куда угодно с вами

поехал, хоть на Южный полюс, только не в Роскулен. Бродбент. Как! Вы принадлежите к народу, который славится своим горячим

патриотизмом, которому присуще такое неискоренимое чувство родины, и вы

говорите, что поедете куда угодно, только не в Ирландию! Не

воображайте, что я вам поверю. В глубине сердца... Дойл. Оставьте мое сердце в покое; сердце ирландца - это его воображение - и

только. Из тех миллионов, что покинули Ирландию, многие ли вернулись

назад или хотя бы стремились вернуться? Но что толку с вами говорить!

Для вас три строчки слащавого стишка об ирландском эмигранте, как он

"сидит, тоскуя, у плетня, о Мэри, Мэри", или три часа ирландского

патриотизма в Бермондсейе убедительней, чем все факты, которые лезут

вам в глаза. Да посмотрите вы на меня! Вы знаете, как я всегда брюзжу,

и придираюсь, и все браню, и всех критикую, и никогда ничем не доволен,

и испытываю терпенье моих лучших друзей. Бродбент. Ну что вы, Ларри, не будьте к себе несправедливы. Вы умеете быть

очень милым и любезным с чужими. Дойл. Да, с чужими. Будь я немного пожестче с чужими и поласковей со своими,

как это делают англичане, я, пожалуй, был бы для вас более приятным

компаньоном. Бродбент. Мы и так неплохо ладим. Конечно, вам свойственна меланхоличность

кельтской расы... Дойл (вскакивая с места). О ч-черт!!! Бродбент (лукаво). ...а также привычка употреблять сильные выражения, когда

для этого нет никакой причины. Дойл. Никакой причины! Когда люди начинают говорить о кельтской расе, я

готов весь Лондон сжечь дотла. Эта бессмыслица причинила нам больше

вреда, чем десять биллей об отмене конституционных гарантий. Вы

думаете, необходимо быть кельтом, чтобы испытывать меланхолию в

Роскулене? Бросьте! Основное население в Ирландии было то же самое, что

и в Англии, и смешивалось оно с теми же самыми завоевателями. Бродбент. Отчасти вы правы. Все способные люди в Ирландии - англичане по

происхождению. Меня часто поражал тот замечательный факт, что

единственная партия в парламенте, которая обнаруживает старинный,

истинно английский дух и характер, - это ирландская партия. Ее

независимость, ее непоколебимость, ее протест против дурных

правительств, ее сочувствие угнетенным народам всего мира! Как это

по-английски! Дойл. Не говоря уже о торжественности, с которой они декламируют всякую

старомодную чепуху, сами прекрасно понимая, что она отстала на целое

столетие. Это вот по-английски, если хотите. Бродбент. Нет, Ларри, нет. Вы говорите о современных гибридах, которые

сейчас монополизировали Англию. Лицемеры, очковтиратели, немцы, евреи,

янки, иностранцы, хозяева особняков на Парк-лейн, космополитическая

накипь. Не зовите их англичанами. Их породил не наш добрый старый

остров, а эта проклятая новая империя, и - честное слово! - они ее

достойны; пусть в ней и живут. На здоровье! Дойл (на которого эта тирада не произвела никакого впечатления). Ну? Теперь

вам легче стало? Бродбент (вызывающе). Да, легче. Гораздо легче. Дойл. Милый мой Том, поживете немного в ирландском климате, и вы станете

таким же дураком, как и я. Если всю мою ирландскую кровь перелить в

ваши жилы, это ни на йоту не изменит ни вашего телосложения, ни вашего

характера. Но женитесь вы хоть на самой англичанистой англичанке, а

потом вырастите вашего сына в Роскулене, и характер вашего сына будет

так похож на мой и так не похож на ваш, что все заподозрят меня в том,

что я его отец. (С внезапной тоской.) Роскулен! О господи боже мой,

Роскулен! Тупоумие! Безнадежность! Невежество! Ханжество! Бродбент (трезво). В деревне везде так, Ларри. И у нас то же самое. Дойл (торопливо). Нет, нет! Здесь другой климат. Здесь если жизнь тупа, вы

тоже тупеете - и все в порядке. (Говорит страстно и словно во сне.) Но

как чувствам притупиться в этом мягком, влажном воздухе, на этих белых,

упругих под ногой дорогах, у этих темных трясин и седых от тумана

камышей, на каменистых склонах, розовых от вереска! Нигде нет таких

красок в небе, таких манящих далей, такой печали по вечерам. И грезы,

грезы! Сжигающие сердце, мучительные, ничем не утолимые грезы, грезы!

(Яростно.) Самый грубый, скотский разврат, какому предается англичанин,

не может сделать его таким ничтожеством, как нас эти грезы. Воображение

ирландца никогда не оставляет его в покое, никогда не рождает в нем

решимости, никогда его не утоляет, но убивает в нем всякую способность

смотреть в лицо действительности, приладиться к ней, подчинить ее,

завоевать; он может только издеваться над теми, кто на это способен, и

(с горечью) быть "любезным с чужими", как уличная женщина. (Глядя через

стол на Бродбента, с горьким смехом.) Только грезы, только воображение!

Он не понимает религии. Вдохновенный проповедник, который учит, что

жизнь священна и что надо поступать по совести, уходит от него с

пустыми руками; а нищий деревенский поп, который пичкает его

евангельскими чудесами и сказками о святых угодниках, строит соборы на

лепту бедняков. Он не понимает трезвой политики; он бредит тем, что Шон

Ван Вохт сказал в девяносто восьмом году. Если вы хотите, чтобы он

задумался над судьбой Ирландии, изобразите ее в виде маленькой старушки

и назовите ее Кэтлин ни Хулиэн. Он не способен мыслить. Он не способен

и работать. Он ни к чему не способен - только грезить, грезить; а это

такая мука, которую невозможно вынести без виски. (С дрожью, с

ожесточением, в припадке презрения к самому себе.) Под конец всякая

реальность становится совсем уже непереносимой; ты готов скорей

голодать, лишь бы не стряпать обед; готов ходить в грязи и лохмотьях,

лишь бы не мыться и не штопать платье; дома поедом ешь жену и колотишь

ее за то, что она не ангел, а она презирает тебя за то, что ты не