Анна через объектив камеры моего мозга.

Огненный столб из белого и синего цвета, сверху и снизу — остатки углей. Вертикальный прибой, отделенный изверженной породой.

(После увеличения.) Глаза — словно два языческих алтаря-близнеца, туловище — высеченные из нефрита тела Астарты [12] и Кибелы, [13] до колен — две ледяные глыбы, «floating by, as green as emerald», [14] посреди бескрайней тишины Антарктики. Сакко и Ванцетти [15] в огромном белом зале суда, переодетые в Робина Гуда I и Робина Гуда II.

А еще: согнутые иглы из обсидиана; [16] гнездо, полное детенышей мамбы. [17]

Сияние солнца, цвета индиго, взорвало холм, густо заросший черными розами.

Можно даже сказать, что я был под впечатлением.

11

То, что первым бросилось мне в глаза, когда я занялся неизбежной работай над биографией Колриджа, был ранее игнорируемый мной факт: все его выдающиеся поэмы были написаны в течение одного года (в том числе «Кубла Хан» и «Поэма о старом моряке»). А именно в промежуток с октября 1797 года по сентябрь 1798 года. И, несмотря на привычные для эпохи романтизма ранние смерти, Колридж прожил шестьдесят два года и до самой смерти писал стихи. Но ни до, ни после этого плодотворного времени, так охотно именуемого критиками «annus mirabilis» [18] и используемого ими же для удовлетворения своих личных амбиций, Колридж не смог достичь прежнего уровня выразительности.

Единственное исключение составляет ода «Уныние», созданная в 1802 году. Тема данного произведения — жалоба на оскудение источников его вдохновения, на затухание творческой силы, ибо как еще могут называться попытки описать отчаяние, охватывающее поэта, когда его лист остается чистым или наполняется пустыми предложениями.

В январе 1797 года Колридж вместе со своей семьей — женой Сарой и сыном Хартли — переезжает в новую, четырехкомнатную квартиру в особняке на Лайм-стрит в Нетер-Стоуэй, который им сдает друг поэта — Томас Пул. Крошечный сад, граничащий с огромными, раскидистыми фруктовыми деревьями, растущими возле роскошного дома Пула, повлиял на решение Колриджа в пользу этого дома. Мысль о том, что у входной двери его будет встречать любимый ландшафт Кванток-Хиллс, грела ему душу. Здесь они должны были прожить три года, держа свиней, гусей, уток и ухаживая за садом. Отступление стало для Колриджа девизом. Он делал все возможное, пытаясь создать у недоверчивых сельских жителей впечатление безобидного, привязанного к природе молодого человека. Он стал членом местного певческого общества, принимал участие в литературном кружке самого Пула, относил сделанные своими руками пироги в пекарню (в особняке не оказалось печи) и даже кормил свиней.

Все, что я читал о его деятельности того времени, напоминало мне восклицание Гельдерлина: [19] «Я больше не хочу быть якобинцем!» Репутация Колриджа как вспыльчивого и красноречивого сторонника французской революции преследовала его от Бристоля до Стоуэй и могла разрушить надежды на сельскую идиллию. Двумя годами ранее он мог бы быть одержим идеей переезда в Америку, стремясь там, на берегу Саскуэханны, вместе с соратниками строить во имя свободы пантисократское общество. И тогда, разочарованный империалистической политикой Франции и, возможно, несколько напуганный собственным куражом, Колридж перенес бы место действия своих произведений в Сомерсет, или лучше — к себе в голову, ибо писать в тишине и спокойствии в конце концов стало для него важнее любой формы политической активности. Что, впрочем, не помешало ему уже в июле 1797 года пригласить в Стоуэй своего старого друга Джона Тельваля, якобинца и атеиста, пару месяцев просидевшего в тюрьме по подозрению в государственной измене. По истечении срока заключения Джон даже пытался возобновить преподавательскую деятельность, но самопровозглашенные патриоты изгнали его из университета.

В то время как Колридж хоронил свои убеждения о бесполезности частной собственности в садике перед домом, Тельваль просто переводил дух, что, несомненно, ограничивало его активность, но тем не менее его убеждения остались непоколебимы.

Вот так и бродили они по Кванток-Хиллс, от Стоуэй через Холфорд до пляжа Кильв: занятый только своим садиком сторонник уравниловки и запуганный заговорщик. Для них уже стало привычкой сидеть в дюнах и часами смотреть на море.

— Гражданин Джон, — сказал однажды Колридж, — разве это не идеальное место для подготовки государственного переворота?

— Нет, гражданин Самюэль, — ответил Тельваль, — здешнее место скорее позволяет человеку забыть о том, что у него есть основание для этого.

Месяцем ранее, 5 июня, произошла встреча, способная пролить свет на загадку «annus mirabilis». Самюэль Колридж посетил Вильяма Вордсворта, с которым он переписывался ранее, и его сестру Дороти в их поместье в Рейсдауне. Они произвели друг на друга неизгладимое впечатление. Спустя сорок лет Вильям описывает их свидание в одном из своих произведений: Колридж внезапно появляется со стороны Блэк-Даун-Хиллс и, «небрежно взявшись за верхушку забора, перепрыгивает через него в поле, где нет ни одной тропинки, для того только, чтобы сократить путь».

Вордсворт и Колридж — межевальщик и ветрогон. Разве возможен между ними плодотворный мезальянс? Скорее разрушительная дружба!

Впрочем, губительной она станет лишь для одного из них. Но об этом позднее.

И Дороти, тогда еще двадцатипятилетняя девушка, всегда в поиске, всегда одинокая, будь то дождь или снег. О Саре — явной противоположности Дороти — Колридж говорил, будто женился на ней в приступе якобинского ослепления, преследуя цель образовать совместно с Саути и его женой, сестрой Сары, основу пантисократского общества.

Дороти. Мне тут же пришло на ум, что я должен прочитать ее дневник, если хочу узнать больше о том годе.

Робкие заметки о природе сменились дальновидными формулировками об обоих мужчинах, которые с того самого пятого июня должны были сделать свои жизни частью подвижного треугольника. Или, как сказал бы сам Вордсворт, прыгнуть через забор, чтобы попасть в поле без единой тропинки.

К тому же письма.

«Ты кое-что упустила, — писала она своей подруге Саре Хатчинсон, покинувшей Рейсдаун за два дня до приезда Колриджа, — раз ты его не встретила. Сперва он показался мне очень простым. Но длилось это всего лишь три минуты. Он худой и бледный. У него большой рот с тонкими губами и не очень красивые зубы; длинные распущенные, слегка вьющиеся, жесткие волосы. Но если поговорить с ним хотя бы пять минут — об этом больше не думаешь». Дальше шли дифирамбы его большим серым глазам: по мнению Дороти, они полностью соответствовали ее представлению о «the poet's eye in a fine frenzy rolling», [20] которые описывает Шекспир в «Сне в летнюю ночь».

Начиная с этого письма в дневнике и письмах Дороти часто восхищается поэтическим талантом и красноречием Колриджа. И все же я никак не мог забыть ее рассказ о первом впечатлении от поэта. Я читал ее записи и понимал — она не воспринимала Колриджа как мужчину. Дороти занимала только его большая душа, не способная, к сожалению, заменить его внешности.

Сам Колридж чувствовал иначе.

«Она настоящая женщина! — писал он и тут же, перебивая самого себя. — Я имею в виду то, что касается ее духа и сердца».

Но его кони неслись дальше, и за этими строками следует напоминающее гимн трехстишье: